Вот так бы Руфь обратилась к Богу или сделала бы это как-то иначе, только бы показать, насколько она счастлива, что их больше нет и что теперь она может жить с тетей Амалией и Радо-Ядо.
Но папа Мони и мама Ивка не умерли. И поэтому Руфь перед сном мечтала, что проснется не на первом этаже дома № 11 по Гундуличевой, а немного ниже, в подвале, в кроватке мертвого мальчика Антуна, который теперь стал ангелом и молится Богу обо всех нас. Увидев во сне Антуна, который на своих крыльях, как комар или муха, как голубь, чайка, орел и ворона, уносит ее из кровати, где она спит, и спасает от родителей, которые так страшно храпят, Руфь просыпалась в подвальной квартире.
– Завтра-а-а-а-ак! – кричала тетя Амалия.
Целую неделю Радо-Ядо дежурит в Новской, и обе они могут делать все, что им заблагорассудится. Руфь открыла и снова закрыла глаза. Она наслаждалась тем, что малая радость становится большой радостью, которая потом становится еще большей радостью, и еще большей, и еще большей, как в зеркалах парикмахерской «Париж», где перед Рождеством тетя Амалия делала прическу, а Руфь ждала и смотрела на ее лицо в зеркале, которое отражалось в другом зеркале и возвращалось в первое, и так в бесконечность и глубину, в тысячу тысяч лиц Амалии. И вот так же, в бесконечность и глубину, уходила тысяча тысяч радостей Руфи, но каждая следующая была вдвое больше, а в зеркалах лица становились вдвое меньше.
– Завтра-а-а-а-ак, поднимайтесь, загребские барышни!
Руфь побежала на кухню, а там тетя Амалия уже намазывала на хлеб смалец, на столе, над кувшинчиком с молоком поднимался пар и пахло влагой, тяжелой влагой загребских подвалов и первых этажей, где бедный люд общается с кошками и крысами, а матери молятся Богу, чтобы их дети доросли до чердаков и мансард, если уж не до Каптола и Верхнего города, чтобы выкурить богачей из их нор, порубить их саблями и принародно сжечь на кострах. В этой нижнезагребской сырости и гнили лучше всего вырастает и пускает побеги хорватское древо: оно развивается, как луковицы или, еще точнее, как мицелий, словно хорваты, уж извините, грибы и в состоянии выращивать свое хорватство, только пока живут по подвалам. А как только оттуда выберутся, как только солнце пригреет их задницу, они превращаются во что-то другое. До вчерашнего дня аграмцы, а сегодня уже загребчане, до этого австрофилы и мадьяроны, из-за чего в Загребе в хорошие и богатые годы было не услышать хорватского слова, а сегодня они сербофилы, поклонники Карагеоргия, поборники опленачкого отродья, белградские жополизы, которые уже в пятницу или в понедельник начнут креститься тремя пальцами, если только принц Павел пообещает им, что у каждого загребчанина три раза в неделю на столе будет индейка с млинцами[47]
и еще три раза в неделю жареный поросенок, а на седьмой день они будут набожно поститься, ибо, во что бы ни превратились загребчане и кто бы в тот или иной момент ни был их хозяином, они останутся верны западному или восточному Христу и Христосу, а еще больше – его матери Марии, однако лишь потому, что у них, как у некоторых удивительных африканских племен, совершенно реален и ощутим страх претерпеть мучения в аду. Даже раскаленная дровяная плита напоминает им об ужасной судьбе грешных душ. Точно так же они верят и в безусловное прощение греха, и эту уверенность поддерживают их попы, каноники, настоятели и епископы, так что прежде, чем украсть или убить, они уже записываются в очередь к исповеднику, как на педикюр или к гинекологу, чтобы высказать перед ним свое глубочайшее раскаяние и потребовать немедленного отпущения греха. Так они представляют себе Бога и поэтому особенно ценят Богоматерь, ибо она, женщина, кажется им более сговорчивой в вопросах прощения.Вот таковы аграмцы и загребчане, стоит им выбраться на солнце из подвалов и спастись от сырости и гнили. Но пока они в подвалах, эти добрые хорваты всей силой своих удрученных душ и всей мощью своих славянских мышц будут ненавидеть своего хорватского бана Драгутина Карла Куэна-Хедервари или любого его наследника и гордиться каким-то негодяем, который посреди Сабора пнул его в задницу, хотя у того были серьезные намерения вытащить хорватов из подвалов и с первых этажей, спасти от крысиной судьбы и сделать их венграми. До сих пор сильна хорватская ненависть к Куэну, не утихла она даже после того, как исчезла монархия и они оказались под новым хозяином, причем непонятно, что именно они так страстно ненавидят в нем: то, что он захотел сделать из них венгров, или то, что пожелал отнять у них право на ненависть?