Сиротка Бара отправилась в Загреб продать гуся и купить на эти деньги сахар, дрожжи и керосин, потому как приближалось Рождество. Дома осталась ее тяжелобольная и старая тетя Магдалина. Она говорила ей: не ходи туда, детка, не доживу я до твоего возвращения! Но Бара ее не слушала, она не могла смириться с тем, что свое последнее Рождество тетя встретит в темноте, без пирога, без праздника. Иисусик родился в яслях, – сказала тетя, – так и я могу встретить его рождение скромно. Не ходи, детка, в город, коль нет большой надобности.
Бара ее не послушалась, взяла на руки старого гуся Пепека, которому не меньше десяти лет, и сказала ему: Пепек, мой Пепек, ты был нам родная душа! А Пепек ей ничего не ответил, но в публике послышались всхлипывания. Тетя Амалия белым носовым платком вытирала слезы, а на ее голове, уложенная как на памятнике, блестела свежая шестимесячная завивка.
Руфь не плакала. Ей казалось, что Бара не очень-то умна. Разговаривает с гусем Пепеком, как будто умом тронулась, вроде как Павица Правица иногда разговаривает с фасадами домов на улице Боговича, и тогда приезжают медицинские братья, увозят ее, а через три месяца возвращают домой, после чего Павица Правица на некоторое время перестает разговаривать со стенами.
После того как тетя Магдалена ее все-таки благословила, а публика прошептала «аминь», причем кое-кто даже и перекрестился, Бара отправилась в Загреб. Она ехала на телеге с соломой, запряженной деревянными конями, а усатый крестьянин замогильным голосом исполнил арию о несчастной любви, сочиненную для этого спектакля – и об этом было написано в афише – нашим великим композитором Юраем Тауси Станимировичем, который уже тридцать лет живет и работает в Берлине, но никогда не забывает своего Турополя.
Бара, сидя в телеге, болтала ножками в такт мелодии и была не слишком потрясена судьбой несчастной крестьянки, о которой шла речь в арии и которая, после того как ею овладел, а потом оставил какой-то загребский проходимец, от стыда и позора бросилась под трамвай, названный в арии «молниевозом» и «переехавший ее и два и три раза». Гораздо больше эта страшная история потрясла Пепека – он в какой-то момент начал вырываться и громко гоготать, что Руфи очень понравилось:
– Пепек был просто великолепен! – важно заявила она, когда потом, дома, ее расспрашивали, кто в спектакле играл лучше всех.
Но напрасно усатый крестьянин в песне советовал Баре вернуться домой, и напрасно поднимал панику гусь, она намеревалась сделать все, как задумала, и быстро оказалась на рынке, среди дам в меховых шубах и господ в полуцилиндрах. За каждой такой парой шел слуга, который нес на плече рождественскую елочку.
– Вифлеем недалеко… – пели где-то за сценой детские голоса.
– Гусь у тебя слишком жирный, перекормленный, такой сгодится только на мыло! – воскликнул дряхлый старичок, похожий на императора Франца-Иосифа, и вместе со своей старушкой убежал со сцены. За ними тащился бледнолицый парнишка, должно быть сын кочегара, а елка то и дело падала у него с плеча.
– Гусь-то твой старее Древней Греции! – высказался моложавый господин и под ручку со своей пассией скользнул в темноту. Та, перед тем как исчезнуть со сцены, оглянулась на Бару:
– Грязная деревенщина! – бросила она. В зале кто-то свистнул, потом еще. Каким-то хулиганам не понравилось, что эта фифочка обозвала нашу Бару, и, ей-богу, не понравилось это и Руфи.
– Свистни, тетя, свистни! – толкала она локтем тетю Амалию, которая, разумеется, свистеть не умела, а если бы и умела, то не стала бы, ведь общеизвестно, что в театре свистит только шпана.
– Ты скорее себя продашь, чем этого гуся, – начал было один тип с зализанными волосами, усиками и золотым пенсне. – Смотри какой, время его не пощадило, он у тебя такой грустный, вот-вот заплачет!
– И ничего он не грустный, мой Пепек! – рассердилась Бара.
– Ладно, ладно, не сердитесь, барышня, вы своего Пепека лучше знаете.
Всем было более чем ясно, что этот зализанный хам высмеивает крестьянку и издевается, когда называет ее барышней, но, очевидно, самой Баре под этим небом ничего не было ясно: она заважничала и задрала голову, примерно как дамы, которые проходили мимо нее, и заговорила с зализанным франтом, как с равным себе. И так, слово за слово, она подала ему руку для поцелуя. Его звали Рудольфом, но все друзья и родные зовут его Руди, и она его тоже может так звать.
Публика начала вскакивать с мест и топать ногами, но Бара все никак их не услышит и до нее не доходит, что с этим Руди нужно быть начеку.
– Если пойдешь со мной, – начал Руди, глядя, однако, в зал, а не на несчастную Бару, – я подарю тебе серебра и золота, керосина у тебя будет как у Рокфеллера, а дрожжей столько, что, когда замесишь тесто, хлеб твой до неба поднимется, – только пойди со мной. Я тебе и сахара дам столько, что сможешь засы´пать им все Турополь, и люди подумают, что выпал снег, – если только пойдешь со мной.