В тот же день Гострый, в сопровождении Андрея и Марианны, всей своей надворной команды и громадной толпы народа, выступил из своего замка. Лишь только весть о его выступлении разнеслась по окрестностям, как со всех сторон к нему начали прибывать толпы народа и казаков. Было среди них немало и запорожцев, возмущенных арестом Сирко. Народные массы и так уже кипели кругом и волновались, но у них не было предводителя, и вдруг предводитель явился, и такой блестящий, славный, как Гострый.
Нельзя было теперь узнать уже старого полковника в этом седом герое. Вся давняя мощь и удаль проснулась и заиграла в сердце Гострого.
Словно могучий орел с молодыми орлятами, выступал он с Андреем и Марианной впереди своего отряда. А отряд его увеличивался с каждым днем, с каждым часом. Как ручьи сливаются отовсюду в бурную погоду в тихий горный поток и превращают его в грозную могучую реку, так стремились к нему отовсюду толпы возмущенного народа, и через несколько дней грозная сила предстала пред Батурином.
Мирно почивал Самойлович, убаюкиваемый грезами могущества и славы, венец которой уже мерещился ему въявь. И правда, теперь ему можно было быть совершенно спокойным: недосягаемое желанное становилось не только возможным, но и неизбежным. Крики мятежных, горячих голов не вызвали бури; своевременными, умными мерами частные вспышки ее были подавлены, а заклятые крикуны — или усмирены, или залиты горилкой, и толпа с угасшим ропотом стала подчиняться новой силе. Враги, стоявшие на пути Ивана к власти, были уничтожены, закованы в цепи и увезены в невозвратную даль; вся старшина была закуплена им широкими обещаниями, своевольное казачество было отстранено от выборов, место которых назначалось за пределами родной страны.
В результате выборов Самойлович не сомневался и, ощущая уж в руках своих булаву, мечтал теперь о другой, Правобережной, а вместе с ней и о Фросе, будущей усладительнице державных досугов.
Да, Самойлович мог уже почивать спокойно, предвкушая блаженство и обаяние власти… И вдруг на рассвете дня, назначенного к выезду для избрания гетмана, его разбудил ворвавшийся в опочивальню Горголя и разбудил грубым окликом:
— Вставайте, ясновельможный пане! Беда! Несметная сила повстанцев обступила Батурин и требует старшин на расправу, а не то — грозит не оставить в замке и камня на камне.
— Что–о? — воскликнул пораженный, как громом, генеральный судья и, схватившись, стал с тревожной поспешностью облекаться в кольчугу.
— Едва успели поднять мост, — продолжал между тем клеврет, — слышно, что командует ватагами полковник Г острый с дочкою.
— Гострый, ты говоришь?
— Эге, ясновельможный, Гострый.
Побледнел Самойлович, засовывая дрожащей рукой за пояс пару пистолей и пристегивая к боку саблю–дамашовку.
— Если так, то это погано, — забормотал он, — это серьезно… имя Гострого имеет вагу (вес, значение)… Беги разбуди старшину… Забелу… других… разошли моих казачков… Да пусть трубят тревогу!.. Милицию на валы… Стой! Еще к воеводе джуру гони или сам… Пусть шлет зараз стрельцов; в опасные места их поставить, — надежнее, а наших на подмогу…
Горголя быстро вышел исполнять приказания своего властелина, а Самойлович, вооруженный с ног до головы, суетился по покою, не зная, что бы еще захватить. В голове у него метались беспорядочно мысли и заставляли неприятно трепетать его сердце.
— Марианна здесь? О, это сам дьявол в споднице, это змея подколодная, и она непременно меня ужалит, если я не раздавлю ее чоботом! Уж не раз она мне переползала дорогу и не раз разрушала мои планы, мои труды… О, это враг мне, и если я, не доведи Боже, попаду в руки Гострых, то эти звери меня живьем слопают… Да, с ними плохо! Рано я возликовал в своей победе и на лаврах почил!.. Вот и конец моему величию…
В это время заиграли резко на площади трубы и раздался тревожный набат. Самойлович вздрогнул и направился к выходу. У дверей он было остановился на мгновение, задавшись вопросом: «Не зайти ли к жене?», но сейчас же промолвил сквозь зубы: «А, ну ее!» и решительно вышел на улицу.
Набат, трубы и крики разбудили спящий беспечно Батурин. В сумраке холодного, туманного утра замелькали встревоженные тени обывателей, спешивших на муры, на площадь и на башту; всполошенный говор бежал перекатом по улицам и сливался на Замковой площади в немолчный шум, прорезываемый то там, то сям вспыхивавшими криками. На майдане и под зубчатой стеной теснилась уже обеспамятевшая толпа. Все металось безумно: одни взбирались на мур, другие слезали опрометью оттуда, третьи перебегали суетливо с места на место, а из-за зубчатых стен замка, из-за окружавших его валов, с поля несся нестройный, зловещий гул, словно разъяренное море ринулось на валы и ударяло в них грозным прибоем, и этот прибой возрастал в своей силе, поглощая в колоссальном аккорде все слабые звуки заключенной в замке, объятой страхом толпы.
LX