— Успокойся, успокойся, дитя мое, — стала утешать ее с материнской любовью настоятельница, — я понимаю твое горе разлуки, но оно вскоре сменится неожиданным счастьем: кто претерпит, тому Господь и воздаст. Твой жених и прислал сюда к нам своего друга, вельможного пана Фридрикевича, чтобы ходатайствовать, от своего имени и от имени гетмана Дорошенко, о разрешении кляштором данных тобою обетов, и я вот тебе объявляю, что обитель, укрывши тебя от напастников и предложивши тебе духовный путь ко спасению, тем не менее, не накладывает на твою волю уз, и коли ты пожелаешь возвратиться в мир, в мир греховный, для вкушения земных, преходящих радостей, то наша святая брама пред тобою отворится. Итак, все зависит от твоего выбора, дитя мое, пожелаешь ты остаться с нами, мы посвятим тебя немедленно в ангельский чин, пожелаешь возвратиться в мир, — мы за тебя будем молиться, чтобы ты и в мире осталась чистой сердцем и признательной к нашему попечению.
Галина поражена была, как громом, этой налетевшей на нее нежданно радостью; в вихре опьяняющих ощущений она не могла еще разобраться, не могла ничего сообразить и понять, но чувствовала лишь наплыв неизъяснимого блаженства. Не помня себя, она бросилась на колени перед игуменьей и начала целовать ее руки.
— Встань, встань, моя сиротка, — умилилась даже закаменевшая сердцем игуменья, — мы разрешаем твои обеты и с молитвою отпускаем тебя на волю; ты можешь отправиться сейчас, вместе с другом твоего Мазепы, к своему жениху, чтобы стать ему верной и покорной женой, а нам благодарной доброжелательницей.
Теперь только поняла Галина, что сидящий здесь пан приехал за ней и увезет ее… Но к Ивану ли? — шевельнулось у нее сомнение и холодной змейкой защекотало под сердцем…
— С этим паном? — спросила она, испуганно отступивши назад. — Я не знаю пана…
— Панна, триста перунов, права, — отозвался с изысканной почтительностью пышный шляхтич, — панна меня видит в первый раз, и я не смею требовать, чтобы она верила моим словам, но, быть может, она поверит этому доказательству? — И Фридрикевич вынул из кармана и подал смущенной Галине серебряную чернильницу с длинной рукояткой, клейнод полкового писаря и серебряный дзыгарок (часы), нюренбергскую луковицу. Вещи эти были конфискованы Тамарою у Мазепы, при аресте его, еще во времена Бруховецкого, и переданы теперь Фридрикевичу.
Чернильница не произвела впечатления на Галину, так как она, по малограмотности, не могла разобрать на ней вычеканенной надписи и передала ее игуменье, а часы Галина сразу узнала: они удивили ее еще при первом пребывании на хуторе Мазепы, и она часто любовалась этой заморской диковинкой.
— Его, его дзыгарок, — вскрикнула она. — Я его узнала… Вот и значок от камешка, на который я было его уронила…
— Ну вот, видишь ли? — подтвердила эту мысль и игуменья. — И на этом каламаре (чернильнице) стоит ясно надпись: «Иван Мазепа»… Значит, и сомневаться нельзя, — а чтобы тебе удобнее было в дороге, то я прикомандирую к тебе старую нашу послушницу, сестру Терезу; она тебя соблюдет.
— Святая, преподобная, родная мать моя и благодетельница! — ловила руху у настоятельницы Галина, обезумев от восторга и ставши перед образом Девы Марии, воскликнула в экстазе: — Да неужели это не сон, Заступница моя небесная? — И упала перед образом ниц…
Как ни старался Гордиенко развлечь Мазепу в дороге, какими прибаутками не пересыпал свою веселую речь, но Мазепа ко всему был безучастен и угрюмо молчал; он торопил только чрезмерно коня, чтобы поскорей прибыть в Чигирин и погрузиться в водоворот политических интересов, погрузиться и закружиться в нем до полного самозабвения. Воспоминание о Галине стояло перед ним мрачным, загадочным сфинксом, и чем более он старался подойти к нему и разъяснить его таинственное значение, тем более путался в сети предположений и изнемогал в мучительном бессилии найти хоть какую-либо разгадку… Прежде, до появления этого несчастного кольца, он был убежден, уверен в своей безысходной скорби, и она начинала даже облекаться в элегическую печаль, а теперь… тысяча ядовитых жал вонзились в его сердце, тысяча мучительных дум терзали его мозг, непобедимая тревога охватила все его существо… Да, ему казалось, что он даже при первом виде безобразных развалин хутора и обглоданных костей страдал меньше, чем страдает теперь… Хоть бы подыскать, придумать какое-либо правдоподобное предположение, но нет его, нет… и это кольцо жжет адским огнем его палец и кипятит болезненно кровь!
Гордиенко хотя и болтал в пути о всякой всячине, однако из деликатности не касался открытой раны Мазепы; но упорное молчание и какое-то отупение последнего расшатало его сдержанность, и он решился поговорить с ним напоследок.
— Да ударь ты, наконец, лихом об землю, — сказал он, — и не круши себя думой: умерла твоя Галина, я убежден теперь в этом, и умерла от ятагана косоглазых чертей…
— Как? Почему ты полагаешь? — даже вскинулся на седле Мазепа.