Возвращаясь от всенощной, совершил один из самых дурных поступков, которые были в моей жизни. Проходя по Университетской набережной, увидел хорошую набожную старушку, сидящую в амбразуре окна Она сказала, что идет из церкви, просила довести до Восьмой линии. Остановился, подумал, сообразил. До Восьмой линии два километра. Поклонился, развел руками, прошел мимо. Твердо знаю, прошел в этот миг мимо Христа. На другой день опять, как в день Нового года, не могу подняться. Собирался к обедне, не смог. Господу не надо тех, кто проходит мимо. С этого времени не поднимался. Трудно поднять голову от подушки, трудно шевельнуть рукой. Лежу целый день в гостиной. Хрустальная люстра павловских времен, кожаные диван и кресла, ковер, на стенах гобелены — придворная охота в Версале. Тихими, верными шагами в комнату входит смерть.
13 января 1942 года, 2 часа дня. Сделав усилие, встаю, неожиданный прилив энергии. Говорю отцу: «Веди меня в Горздрав. Это на Невском. Потребую, чтобы положили в больницу».
Идем. Отец, между прочим, хотя и похудел, но чувствовал себя сравнительно хорошо. Прошли под руку с отцом через Васильевский, по замерзшей Неве. Невский проспект. По дороге люди с исхудалыми лицами, с сумасшедшими блестящими глазами.
Много салазок, на которых везут трупы. Приходим в Горздрав. Дают направление в госпиталь для дистрофиков, в Аничковом дворце. Приходим, огромное здание, мраморные лестницы, и страшный холод. И всюду, на каменном полу, люди, лежат в руинах в шапках. Это и есть больница Посмотрев, пришел в ужас. Пошли опять в Горздравотдел. После долгой торговли дали в лучшую питерскую больницу — Максимильяновскую, по Вознесенскому проспекту, рядом с Исаакиевской площадью. Здесь лучше.
Положили в палату. Окна забиты досками, стекла вылетели время очередной бомбежки. Кромешная тьма. На кроватях поди лежат в пальто и валенках, покрытые тюфяками. Три раза День вносят мигалку, кормят. Утром пайка хлеба, чай с сахаром. Обед из двух блюд. Карточки могу отдать мачехе. Великолепно!
И начались два месяца, тяжелые два месяца: ни день, ни ночь ни жизнь, ни смерть. Чудодейные два месяца, благодаря им я сохранил жизнь. В палате было двадцать человек, среди них один привилегированный — местный председатель месткома. Разговорились. Упоминаю, что у меня две тетки — медицинские работники. Одна врач, другая медсестра. «Как фамилия?» — «Романова». При этом он вскрикивает: «Романова Валентина Викторовна? Она же здесь работает».
Как привилегированное лицо, он имел право ходить по больнице. Увидел тетку, сказал, она пришла, села ко мне на кровать сказала: «Племяшка, почему ты так опустился? Небритый. Я тебе принесу бритву, побрейся». В это время неожиданно вошел отец. Увидев тетю Валю в белом халате, сначала остолбенел, потом обнял ее и поцеловал. Она улыбнулась. Такие нежности у нас в семье приняты не были — целоваться с сестрой бывшей жены.
Я тоже был обрадован. С тетей Валей мы виделись последний раз в декабре, когда хоронили бабушку Евфросинью Федоровну. Она тихо уснула во время блокады. Таким образом, обе мои бабушки умерли в одном году: отцовская 3 февраля, еще до войны, материнская — во время блокады, в конце ноября.
Непохожи были друг на друга мои обе бабушки: одна экспансивная, пылкая — типичная еврейка; другая сдержанная, тактичная, суховатая — типичная русская барыня. Относились друг к другу корректно. В одном не могли сойтись: кто из них старше? Каждая уступала приоритет другой. Я хоронил их обеих, и по паспорту оказалось, что родились они в одном и том же году — в 1856-м. Смерть их сравняла. Готовился в это время к смерти и я.
Лежал круглые сутки. Время томительно шло, от завтрака к обеду, от обеда к ужину, все время чувствовал голод, оживлялся, когда в коридоре начинала греметь посуда.
Лежали в пальто. Здесь я познакомился с одной необходимой принадлежностью всех войн и революций — со вшами. Вши бегали стаями. Их мы уже перестали замечать.
Палата объединяла людей столь разнообразных, что странно было их видеть вместе. Коммунист — бывший работник угрозыска, сектант чуриковец Зубков — бывший горький пьяница излеченный от алкоголя «братцем» Чуриковым. Этот только разговаривал, что на душеспасительные темы. Халомайзер — старый деловой еврей. Запомнился его разговор с Зубковым, лежали рядом.
Зубков, вспоминая братца, отколовшегося от Чурикова, Анисима, с осуждением: «Он совсем, как братец, решил стать. Носил тоже рубаху на выпуск, подпоясывался пояском, и крест на груди». Халомайзер, вежливо поддерживая разговор: «Да, это опасная игра!»
Вскоре, однако, наши друзья крепко поспорили, разойдясь по еврейскому вопросу. Ко мне Халомайзер относился хорошо, хотя я не делал тайны из своих религиозных убеждений. Он говорил: «Кем бы вы ни были, я уверен, что вы никогда не будете черносотенцем. А веруйте во что угодно». Сейчас, через 35 лет, могу сказать, что доверие господина Халомайзера я оправдал.