Ночью скандал — один из солдат полез к невестке. Старики орут на солдата, главный их аргумент: «Она же не хочет, а он лезет». Грозят пожаловаться генералу.
На другой день, после горячего супа, в теплушку. Повезет, куда — неизвестно. В вагоне исключительно рабочие с завода «Большевик». Ну и насмотрелся я на этих рабочих. Обыкновенно я видел их в школе тихих, смирных, приветливых. Теперь они злые, нахальные, хамоватые, преобладают «активисты». Ко мне сразу воспылали ненавистью, как к интеллигенту и как к «еврею». У меня и вообще-то иудейская наружность, а тут еще, когда я небритый и в шапке-ушанке, впечатление такое, что сейчас только из синагоги. Меня иначе и не называли как «еврей». Кто-то выразил удивление: «Еврей, а больной», на что тут же последовал ответ: «А черт их знает, они сейчас все дохнут с голоду. Жрать-то им нечего». Словом, можно раз и навсегда излечиться от народничества. К счастью, потом увидел и других, благодаря которым я так и остался народником.
Накормили нас в Лаврове до отвала. И новое несчастье — понос. В теплушке, где люди сидят чуть не на головах друг у друга и нет никаких отхожих мест, — это страшное несчастье. Так мучился до Вологды. После Вологды — это прошел уже целый день, — ночью понос еще усилился.
Поезд остановился. Пришлось выйти. Ночь, сугробы снега, ни души. И вдруг поезд трогается. Не могу разобрать, где тут мой вагон. Товарные вагоны все одинаковые, а паровоз прибавляет ходу.
И вот я остаюсь один снежном поле, в сугробах, все вещи уехали. Кругом ни души.
Иду со своей палкой по сугробам, спотыкаюсь, падаю. Наконец добираюсь — полустанок.
На полустанке телеграфистка. Двери заперты, не пускает. Умоляю сказать, где у кого здесь можно переночевать, дождаться следующего поезда. После долгого молчания буркает с характерным вологодским оканьем: «Пройдите за угол, там живет начальник станции».
Стучусь. Женский голос, окающий, откликается. Открывать не хочет. Тогда я пускаю в ход последний аргумент: «Если отопрете дверь — сто рублей. А там за все буду расплачиваться особо». После паузы, уже совершенно другим тоном: «А вы из каких будете?» После краткого объяснения дверь гостеприимно распахивается.
К счастью, мачеха зашила мне в пиджак 2000 рублей. Прорвал подкладку на пороге, выполняя обещание, сую сотню. В общем, гроши. За сто рублей в это время в Вологде можно было купить лишь кило хлеба.
Выясняется, это захолустный полустанок в двадцати километрах от Вологды. Поезд здесь останавливается только рабочий и один раз в сутки. Почему вдруг здесь остановился наш эшелон, никому не известно; мне, видимо, особо повезло. Стало надо ночевать в этом гостеприимном доме. Уложили меня на скамейку на кухне. Поезд будет на другой день лишь в 4 часа дня.
На другой день покормили, за все расплата отдельно, — картошка и молоко. После этого понос стал уж совершенно нестерпимым, еле-еле дождался поезда Вернулся в Вологду. Что делать дальше? Отыскивать вещи? Неизвестно, куда пошел эшелон. На всякий случай дали телеграмму в Ярославль, чтобы снять вещи. Пошел ночевать в местный медицинский пункт, снял валенки невыносимо болят ноги. Выяснилось отморожение второй степени, температура, понос.
Так началась страстная неделя. Это было в ночь на 30 марта 1942 года, накануне было Вербное Воскресенье. На другой день — Великий понедельник. Узнал, что на окраине города, недалеко от вокзала, есть единственная сохранившаяся здесь церковь, но дойти не мог; на другой день меня направили в больницу.
Больница, так называемый «эвакогоспиталь», на улице Герцена, в километрах трех от станции. Ехали на автобусе, какая-то женщина ехала с дочкой, балагурила, дурачилась, запевала песни. Это раздражало. Сделал ей замечание, резко. Затихла. Когда доехали до больницы, оказалось — мертва.
Больница в большом, двухэтажном деревянном доме. Просторные комнаты. Все койки заняты. Мужчины и женщины вместе. В каждой палате — огромное вонючее ведро. Публика — исключительно ленинградцы. Уложили, что-то дали поесть. Ночь, сплю, как убитый. Утром просыпаюсь рано — шесть часов. В первое мгновение не могу понять, где я.
Передо мной стоит невысокого роста женщина, пожилая, совершенно голая, и вся черная, как негритянка, и растирает себя руками. Потом узнал мазь от чесотки. Ее муж — старый рабочий-баптист. Увидев, что я на ночь и утром осеняю себя крестным знамением, умилился. Протянул мне книжечку баптистских песнопении. Вежливо я поблагодарил. На Пасху с ним и с его женой похристосовались. Таким образом, в вологодском госпитале я вступил на стезю экуменизма.
Публика была самая разнообразная. Два эстонца — мальчик и девочка, брат с сестрой, парень вскоре умер; старый петербуржец-инженер; молодой инженер, страстный театрал; старый еврей-снабженец; предприимчивый молодой парень-рабочий, который сразу пустился в спекуляцию; другой рабочий, угрюмый, драчливый, полудикий.