В спальне, под пышным балдахином меня ждал высохший, словно мумия, человек с неестественно желтым лицом. Вопреки моим ожиданиям, монсеньор, пребывавший на пороге смерти, обратился ко мне слабым, но спокойным и ясным голосом и попросил поскорее покончить с формальной частью обряда, поскольку силы его на исходе, а ему нужно рассказать мне нечто чрезвычайно важное. Отпущение грехов и спасение души его, по всей видимости, совершенно не занимали.
Не тратя времени на предисловия и лишние эмоции, Ориенцо прочел мне краткую, но обстоятельную, хорошо продуманную, изобиловавшую именами, датами и конкретными фактами лекцию об истории зловещего тайного общества с тысяча восемьсот двадцать девятого года до наших дней. И мне ничего не стоило ему поверить.
Мало какому умирающему доводится произнести столь убедительные последние слова.
Должно быть, Ориенцо специально копил силы, чтобы успеть поведать мне всю страшную правду, ведь время шло, а поток его слов не иссякал. Покончив с экскурсом в историю, бывший епископ перешел к более насущным вещам. Он рассказал мне об уловках, при помощи которых его пытались переманить на свою сторону. Монсеньор не случайно выбрал меня своим исповедником: он не сомневался, что, потерпев поражение со старым епископом, члены Тайного Совета приложат все усилия, чтобы заполучить нового.
Напоследок Ориенцо поведал мне невероятную историю, случившуюся с ним в Вене и ставшую причиной того, что после стольких лет ожесточенного сопротивления он был вынужден поменять свои взгляды и присоединиться к заговорщикам. Я изложу эту историю его словами, ибо они до сих пор звучат в моей памяти, и о том, чтобы рассказывать в третьем лице, не может быть и речи.
– Я знал, что оперный театр на Рингштрассе жестоко пострадал от бомбежек во время последней войны, и после двадцатилетнего перерыва вновь оказавшись в Вене, я был приятно удивлен, обнаружив, что, хотя фасаду и вправду был нанесен большой урон, изнутри здание осталось таким, как прежде.
На перроне ко мне подошел застенчивый молодой священник, срывающимся юношеским голосом поинтересовался, не я ли его преосвященство Боннакорсо Ориенцо, епископ Миланский, и, получив утвердительный ответ, проводил к автомобилю. В ту ночь над городом властвовал ледяной холод, а в черном нутре «Студебекера» царила тишина.
Автомобиль примчал нас на улицу Рингштрассе к готическому собору Святого Себастьяна и оперному театру; машину мы оставили в гараже на параллельной улочке.
Жан Д'Амбуаз, с которым я в известной степени сблизился после вступления в Союз, в деталях описал мне план здания, так что я нисколько не удивился, когда мой молодой провожатый привел меня к боковому входу в театр, из которого доносился речитатив из «Тоски». Я знал, что студенты консерватории нередко репетируют по ночам, чтобы в полной мере использовать уникальную акустику здания. Знал я и то, что одним из главных его свойств была абсолютная звукоизоляция: наружу не вырвался бы и самый истошный вопль.
Поплутав по коридорам, где вдоль стен были сложены разобранные декорации, и миновав кулисы, мы попали в зону гримерок. В одной из них, насквозь заставленной пропыленной мебелью в розовых тонах, в полуразвалившемся шкафу, была спрятана потайная дверь. Войдя в нее, мы вновь оказались в лабиринте коридоров, ведущих в просторное сводчатое помещение с двумя дверями, расположенными друг против друга. Молодой священник открыл одну из них, смущенно попрощался и скрылся во мраке.
Внутри, у огромного, во всю стену, фальшивого зеркала, ждали великий инквизитор кардинал Джулио Альдобрандини в пурпурной мантии, епископ Жан Д'Амбуаз, единственный из всех удостоивший меня небрежным кивком, генерал-лейтенант Даниэль Мартинес-Эчеварриа, бельгийский священник Петрюс Брюгель, занимавший пост цензора, и похожий на юриста незнакомец в черном.
За стеклом палачи терзали обнаженную девушку.
Время от времени до нас долетали пронзительные жалобы из «Тоски»:
Как ни удивительно, в тот миг я был совершенно спокоен. Напряжение и тревога, не отпускавшие меня со дня вступления в Союз, на время отступили и позволили трезво взглянуть на зловещий заговор, участие в котором ставило под угрозу не только мою жизнь, но и бессмертную душу.
С тех пор прошел не один год, но я не устаю поражаться своему хладнокровию и ясности рассудка в тот момент.
Аутодафе in abdito, на котором мне довелось присутствовать, одновременно бывшее допросом, пыткой и казнью, совершалось под покровом ночи; инквизиции второй половины двадцатого века приходилось действовать тайком, поневоле отринув склонность к публичности и любовь к пышным обрядам, отличавшие орден еще в двенадцатом столетии.