— Но, мой дорогой зять, — отвечал Каданса, — если ты жаждешь узнать мою тайну, ты можешь осуществить это с величайшей легкостью. Матушка моя происходила из рода Гомелесов; итак, их кровь течет в жилах твоего сына.
— Милостивый Каданса, — прервал мой отец, — я приказываю тут именем короля и не имею ничего общего с Гомелесами и со всеми их тайнами. Будь уверен, что уже завтра я уведомлю министра обо всем нашем разговоре.
— А ты будь уверен, — сказал Каданса, — что министр запретит тебе вмешиваться в наши дела.
На этом их разговор закончился. Тайна Гомелесов весьма занимала меня весь остаток дня и некоторую часть ночи, но назавтра проклятый Фоленкур дал мне первый урок танцев, который окончился совершенно иначе, чем того желал мой отец. Следствием этого урока было то, что я смог наконец предаться своим любимым математическим занятиям.
Когда Веласкес досказывал эти слова, каббалист прервал его, говоря, что он должен потолковать с сестрой о некоторых важных предметах. Мы разошлись, и каждый направился в свою сторону.
День двадцать четвертый
Мы снова начали блуждать по Альпухаре, прибыли наконец на отдых и, подкрепившись ужином, просили Веласкеса, чтобы он соблаговолил продолжать рассказ о своей жизни, что он и сделал в следующих словах:
Отец решил присутствовать на первом моем уроке танцев и пожелал, чтобы матушка моя также его сопровождала. Фоленкур, поощренный столь лестным вниманием, совершенно забыл, что отрекомендовался нам человеком благородного происхождения, и начал с шумного похвального слова в честь хореографического искусства, которое он называл своей профессией. Наконец он обратил внимание, что я держу ноги носками внутрь, и пытался втолковать мне, что позорный этот обычай совершенно не к лицу дворянину. Словом, я вывернул пальцы наружу и пытался ходить таким образом, несмотря на то что мне грозила полнейшая утрата равновесия. Фоленкур все еще не был удовлетворен и требовал, чтобы я выступал на пальцах. Наконец, выйдя из терпения, он со злостью схватил меня за руку и, желая приблизить к себе, потянул так резко, что, споткнувшись, я упал лицом вниз и сильно расшибся. Фоленкур, вместо того чтобы просить прощения, вскипел неудержимым гневом и начал употреблять выражения, неприличие которых он и сам бы признал и осудил, если бы только получше говорил по-испански. Приученный ко всеобщей учтивости обитателей Сеуты, я считал, что не следует безнаказанно спускать такое оскорбление. Смело подойдя к танцмейстеру и вырвав у него из рук скрипку, я разбил ее на мелкие кусочки, поклявшись, что ничему не стану учиться у человека, столь дурно воспитанного. Отец не сказал мне на это ни слова, молча встал, взял меня за руку, ввел в маленькую каморку в конце двора и запер за мной двери, говоря, что я выйду из нее лишь тогда, когда ко мне вернется охота танцевать.
Воспитанный в полнейшей свободе, я сначала не мог привыкнуть к заключению и долго и безутешно рыдал. Весь в слезах, я обратил взор к единственному квадратному окну, которое было в комнатке, и стал считать оконные стекла. Было их двадцать шесть в длину и столько же в ширину. Я вспомнил уроки арифметики отца Ансельмо, ученость коего не выходила за пределы таблицы умножения.
Я помножил число квадратов в длину на число квадратов в ширину, то есть двадцать шесть на двадцать шесть, и с удивлением увидел, что в результате получается точное количество стекол в окне. Рыдания мои прекратились, и горести мои поутихли. Я повторил счет, пропуская один, а потом два пояса квадратов то из вертикальных рядов, то из горизонтальных. Я понял тогда, что умножение есть не что иное, как многократное сложение и что поверхность можно измерять так же, как и длину. Затем я повторил тот же самый опыт на каменных плитах, которыми была выложена моя каморка; и на этот раз результат меня вполне удовлетворил. Слезы мои мгновенно высохли, сердце мое забилось от радости, даже и сегодня я не могу говорить об этом без волнения.
Около полудня матушка принесла мне черного хлеба и кувшин с водой. Она умоляла меня со слезами на глазах, чтобы я не противился желанию отца и начал заниматься с Фоленкуром. Когда она окончила свою речь, я поцеловал ее с нежностью, после чего просил, чтобы она мне прислала бумагу и карандаш и не заботилась больше о моей судьбе, ибо что касается меня, то я не желаю никаких перемен. Мать ушла удивленная и принесла мне то, о чем я просил. Тогда я предался вычислениям с невероятным пылом, убежденный, что ежеминутно совершаю важнейшие открытия; да и в самом деле, все эти свойства чисел были для меня подлинными открытиями, так как я не имел о них дотоле ни малейшего понятия.
Между тем голод начал меня мучить; я разломил хлеб и обнаружил, что матушка вложила в него жареного цыпленка и кусок ветчины. Это проявление доброты увеличило мою веселость, и я с радостью вернулся к вычислениям. Вечером мне принесли свечу, и я трудился до поздней ночи.