А тут этот ребе Григорович со своей Ривой долго не знали, какую нам сделать пакость. И как нам уезжать, так стали чуть ли не на улицах вопить, будто Кадик обокрал их вшивую казну. Сам этот Григорович, наверное, давно обобрал ее до дна, а теперь захотел сделать Кадика крайним. Я ему сразу сказала: подавайте в суд. Пусть докажет, если осмелится, потому что он и есть первый вор. И тогда этот подонок Григорович расшумелся, что, наверное, в суд подаст – уже нарочно, хотя и думал поначалу решить дело миром. А я сказала ему, что с удовольствием посмотрю, как его дурную еврейскую голову упекут пожизненно в американскую тюрьму за клевету на честных людей. И будет он там жрать свиные гамбургеры вместо мацы.
Только Кадичек, светлый ребенок, уговорил свою мамочку этого не делать. Конечно, ребе засудят, и кто бы сомневался. Но ведь репутация будет испорчена, и что скажут тогда в университете? Что их будущее светило упрятало в тюрьму несчастного, сумасшедшего еврейского раввина, хоть тот и закоренелый американский гангстер? А здесь очень важно общественное мнение. И тем более, пока суд, вдруг и надолго, университет может и передумать. Ведь они еще не видели моего Кадичка, а прислали приглашение по почте. Но и этот проклятый Григорович тут же возомнил о себе невесть что. И теперь его не унять. Никак нельзя замять эту ужасную историю, иначе чем вернуть те пропавшие деньги. И уж лучше вернуть. А то время идет, и Кадика с нетерпением ждут в университете. Но это целых пять тысяч долларов. А где же нам их взять? Нет, мы вовсе здесь не бедствуем, ты, Мила, не подумай ничего дурного. Но переезд в Калифорнию, а там нужно ведь снять приличный дом, чтобы у Кадика сразу стал определенный имидж. Еще и мебель, которая осталась, но и ее жалко, и тоже придется перевозить. (Интересно: мебель, которая осталась. А тонны антикварных картин и посуды? Что, уже ушли с молотка? Да и как можно было прожить за такой короткий срок столько ценностей? Соне сделалось вдруг от воспоминаний невыносимо гадко.) Никто не желает нам помочь. Даже Хацкелевичи. То есть с переездом они и обещали нам поддержку, а для Кадика ничего не хотят сделать. Я думаю, из той же зависти. Да еще смеют намекать, будто сомневаются в его честности. Это все оттого, что Роза шляется на дом к Григоровичам, делать этой негодной Ривке укладку на дому. И с переездом нам тоже от них не нужно жертв. Тем более с таким видом, будто Натан, мой же двоюродный брат! делает мне невесть какое одолжение. Я ему тоже так и сказала, что он, то есть Натан, готов целовать Григоровичам зад, лишь бы они везде говорили, что его, Натана, кар-сервис самый кошерный в нашем районе. И что, слава нашему еврейскому богу, у вдовы Гордея Гингольда еще остались другие родственники и дочь в Одессе, и ей ни к чему побираться по чужим хаткам. И ты, Мила, никогда не оставишь свою мать и своего родного брата в неудобном положении. (Это бабушка называет «неудобным положением»!) Нам нужно только семь (ого, уже семь!) тысяч в наших долларах, и ты лучше отправь их по переводу, а не с кем-то. Потому что, мало ли что. Симановичи, конечно, люди неплохие. Но кто их знает, хотя они скоро и поедут назад. Это большие деньги. (Вспомнила, надо же! А хоть бы спросила, есть ли у матери эти большие деньги!) И сразу мне сообщи, я дам номер нашего телефона в Нью-Йорке, только ты непременно скажи оператору, что звонок за счет исходящего. Здесь тарифы куда дороже, чем у вас, в Одессе».
А далее следовал один только крупно выведенный телефонный номер и код, и все. Ни привета, ни пожеланий. Ни простого вопроса, как дела. И о Соне тоже ни слова. Даже ни единого.
Когда поганая бумажка была дочитана до конца, на Соню сразу и немедленно напал душераздирающий хохот. Она корчилась на жестком кухонном стуле, нарочно зажимала ладонью рот, чтобы пронзительные звуки не проходили наружу, но смех и не думал уняться – уже до слез, до колик под ребрами и в горле все душил и душил Соню. Письмо упало из руки, валялось теперь на полу, и Соня колотила по нему безудержно пяткой, и все смеялась, смеялась. Перед глазами ее плыли фиолетовые кастрюльные пятна, пляшущие шкафы и полотенце с петухом из крестиков, синие крашенные, вдруг ставшие кривыми стены. Пепельно-серый абажур с сиреневым рисунком закачался над головой. Но ее смех все же протекал отдельно от нее, а настоящее сознание Сони осталось чистым и ясным и думало не о смехе, а другое.