Читаем Румынская повесть 20-х — 30-х годов полностью

Так что с тех пор нас разделяет двойная преграда: необъяснимое мое молчание и ее неудачное замужество. Что до нее, то она вправе ничего не говорить о себе, у женщины всегда есть право на тайну, тем более что мы теперь так далеки. Но я, я не могу молчать и дальше, не могу не признать своей перед ней вины, для нее, верно, обидной, не сказать о своей боли… Я все объясню ей, она поймет.


Отправляюсь с визитом вежливости в семейство М. Дом барский, на широкую ногу. И чего только не понавезено… Даже пианино. Расстроенное дорожными приключениями, оно чернее тучи стоит в углу и чистосердечно требует настройщика.

Госпожа М., изжелта-бледная, страдающая от ревматических болей, сдала за эти годы и как-то сникла. А как была хороша, когда мы с ней познакомились! Подростком я влюблялся в знакомых дам. Был влюблен и в нее. Мучительно сладкая боль и мечтания с широко открытыми глазами в весенних сумерках без свечи… я промечтал о ней напролет все пасхальные каникулы.

Адела похожа на мать, но глаза у нее другие. У госпожи М. глаза темные, теперь уменьшившиеся и будто подернутые тусклой пеленой. Сходство и несходство очень заняло меня, и любопытство, с каким я смотрел на обеих, было для меня самого неожиданностью. Поначалу мне показалось, что пожелтелая гравюра невыгодное для Аделы соседство, постоянное удручающее напоминание: такой ты станешь спустя тридцать лет. Но через полчаса я уже не сомневался: госпожа М. лишь выгодно оттеняет юную, торжествующую красоту своей дочери.


Адела почти не изменилась за пробежавшие три года: разве что стала чуть повыше, чем была, — «все-таки выросла!», а плечи остались прежние — широкие и прямые, в синих глазах поблескивают насмешливые искорки, нос тонкий, с маленькой умной горбинкой, высокий лоб наполовину скрыт пышной волной рыже-лимонных волос. Не изменилось и детское выражение губ, — нижняя по-прежнему высокомерно оттопыривается, сохранилась еще детская порывистость движений, прежним остался и негромкий глуховатый голос, будто поверяющий тайну. Разве что стан, да и руки, пожалуй, пополнели, налились, округлились, — юности все впрок, даже бегущие годы…

В подростке, угловатом и долговязом, было что-то милое, диковатое, трогательное, а эта юная прелестная женщина разобьет не одно доверчивое простодушное сердце.


Я простился, Адела вышла проводить меня до калитки. Без предисловий я заговорил о том, о чем мне невмоготу было молчать. С добрый час мы прогуливались вдоль забора. Говорил, кажется, только я. Наконец Адела твердо сказала: «Благодарю вас, я поняла. — И, глядя в неведомую даль, вздохнув, добавила: — И все же не могу, да и не хочу скрывать, что мне приятно услышать, что вы были небезразличны и даже мучились… Хотя бы так… Но довольно, — забудем и поставим на прошлом крест!»

«Не важно!» А что же важно тогда? Замужество? Но оно касается только ее и никакого отношения к моему эпистолярному психозу не имеет. Что значит: «хотя бы так…», если она все поняла и простила? Или все-таки не простила в глубине души? Три фразы и все не в ладу друг с другом — поистине женская логика. А казалось, она так тщательно взвешивает слова, что просто не в состоянии себе противоречить.

На прощанье она подала мне руку, вялую, неживую, и я даже засомневался, выдержит ли она пожатие или следует лишь слегка ее коснуться. К счастью, Адела сама лишь коснулась моей, сказав апатично и вяло: «До свидания».


Через несколько дней мне исполнится сорок лет. Я ничего уже не начну, все будет катиться под гору по-наезженному. Мало-помалу из причины делаешься следствием — покрываешься мхом, коснеешь, ленишься. Сорок лет! Сходишь потихоньку на обочину, все чаще и чаще оглядываешься назад — живешь все больше памятью. Выклянчишь у прошлого кроху жизни и жуешь, жуешь ее воображением — хоть и невелика, а все награда за прожитую и увы! — невозвратную жизнь, скудная рента с остатков бурно растраченного капитала.


Юность бежит с горы веселой своенравной речкой, петляя туда и сюда по собственной прихоти: то с тенью поиграет, то с солнышком и вдруг замрет от нестерпимого блаженства, радостно предвкушая завтрашний путь, а через десяток лет, упорхнувших птичьей стайкой, превратится в головокружительно падающий в туманной и смутной теснине под скудным пасмурным осенним небом водопад, что летит в разверзающуюся перед глазами пропасть…

Сорокалетие! Отвратительно уродливое слово. Перезрелость.


Обрывок серой бумаги с непросохшими еще чернилами, прилепленный к окошку, уведомлял курортную публику, что стены этого низкого домика приютили мастера-часовщика. Я заглянул в мастерскую, чтобы переменить на часах стекло, которое на днях треснуло.

Хаим Дувид, еврей из Пашкань, привез на отдых жену и, томясь скукой и бездельем, надумал заняться привычным ремеслом… Клиентурой он, разумеется, не будет избалован, ибо та сотня часов, что по скромным подсчетам ходит, тикая, на курорте, вряд ли так уж часто будет нуждаться в его услугах…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Радуга в небе
Радуга в небе

Произведения выдающегося английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса — романы, повести, путевые очерки и эссе — составляют неотъемлемую часть литературы XX века. В настоящее собрание сочинений включены как всемирно известные романы, так и издающиеся впервые на русском языке. В четвертый том вошел роман «Радуга в небе», который публикуется в новом переводе. Осознать степень подлинного новаторства «Радуги» соотечественникам Д. Г. Лоуренса довелось лишь спустя десятилетия. Упорное неприятие романа британской критикой смог поколебать лишь Фрэнк Реймонд Ливис, напечатавший в середине века ряд содержательных статей о «Радуге» на страницах литературного журнала «Скрутини»; позднее это произведение заняло видное место в его монографии «Д. Г. Лоуренс-романист». На рубеже 1900-х по обе стороны Атлантики происходит знаменательная переоценка романа; в 1970−1980-е годы «Радугу», наряду с ее тематическим продолжением — романом «Влюбленные женщины», единодушно признают шедевром лоуренсовской прозы.

Дэвид Герберт Лоуренс

Проза / Классическая проза
The Tanners
The Tanners

"The Tanners is a contender for Funniest Book of the Year." — The Village VoiceThe Tanners, Robert Walser's amazing 1907 novel of twenty chapters, is now presented in English for the very first time, by the award-winning translator Susan Bernofsky. Three brothers and a sister comprise the Tanner family — Simon, Kaspar, Klaus, and Hedwig: their wanderings, meetings, separations, quarrels, romances, employment and lack of employment over the course of a year or two are the threads from which Walser weaves his airy, strange and brightly gorgeous fabric. "Walser's lightness is lighter than light," as Tom Whalen said in Bookforum: "buoyant up to and beyond belief, terrifyingly light."Robert Walser — admired greatly by Kafka, Musil, and Walter Benjamin — is a radiantly original author. He has been acclaimed "unforgettable, heart-rending" (J.M. Coetzee), "a bewitched genius" (Newsweek), and "a major, truly wonderful, heart-breaking writer" (Susan Sontag). Considering Walser's "perfect and serene oddity," Michael Hofmann in The London Review of Books remarked on the "Buster Keaton-like indomitably sad cheerfulness [that is] most hilariously disturbing." The Los Angeles Times called him "the dreamy confectionary snowflake of German language fiction. He also might be the single most underrated writer of the 20th century….The gait of his language is quieter than a kitten's.""A clairvoyant of the small" W. G. Sebald calls Robert Walser, one of his favorite writers in the world, in his acutely beautiful, personal, and long introduction, studded with his signature use of photographs.

Роберт Отто Вальзер

Классическая проза