Читаем Румынская повесть 20-х — 30-х годов полностью

Вальс Шопена, движения стана… (Однако не изменяет ли вам вкус, голубчик?) И наконец, будто разгневавшись, она подвела черту, перечеркнула разом все клавиши, словно энергичным росчерком подписалась, и пианино встревоженно вскрикнуло. Адела резко поднялась со стула и спросила чуть ли не воинственно: «Вам теперь это нравится так же, как тогда?» Я молча поцеловал ей руку и за «тогда» и за «теперь». И прочел на ее лице недоумение, она не ожидала от меня такой чувствительности. Помолчав, она провела рукой по лбу, будто опоминаясь, и спросила, не хочу ли я, чтобы она сыграла еще? Я ответил, что теперь право выбора за ней.

Бурная рапсодия Листа и плавно-порывистый гибкий стан Аделы…

К чему лицемерить? Температура у меня подскочила. Надеюсь, ненадолго. Проклятая чувствительность к музыке.


Луг — просторная теплица под синим стеклянным небом — заждался косцов. От касаний тайных и вечных токов, ведомых лишь цветам, они тихо и мягко клонятся на высоких и гибких стеблях, вспыхивая алым, фиолетовым, желтым, оранжевым. Тут и там мощно тянется вверх цикорий, окутанный голубизной цветов, точно плащом от палящего солнца.

Молодая женщина не может идти по лугу и не собирать цветов. Адела собирает их очень старательно, зорко поглядывая по сторонам, и срывает точным, быстрым движением, точно настигает зверушку, норовящую улепетнуть.

В облаке золотых волос, с белым разрумянившимся лицом синеглазая Адела на этом лугу самый большой, самый яркий цветок, соблазнительный до умопомрачения. В банальном уподоблении женщины цветку таится нечто большее, нежели внешнее сходство, в нем есть намек на их внутреннее, заданное природой сродство.

Обреченный на роль презренного соглядатая (собирание цветов — увы! — не моя стихия), я вместо того, чтобы попросту растянуться на траве, что было бы и разумно, и приятно, и естественно, но совершенно недопустимо в обществе молоденькой женщины, — женщина — главный враг и разума, и естественности, и приятности, — я бессмысленно тащусь за ней по пятам, без толку топча траву и не зная, куда себя деть. Но для охваченной охотничьей страстью Аделы ничего вокруг не существует.

Каждый цветок тут же получает от нее прозвище, и кого только нет в этом пестром мирке: и «вздыхатель», и «наглец», и «сосунок», и «скромница». Но насмешливая веселость Аделы пронизана нежностью, она будто играет с детишками, которым никак нельзя показать, что любишь их до безумия. Впрочем, я успел заметить, что насмешливость свойственна Аделе и в иных случаях…

С охапкой цветов в руках она выбирается на дорогу, усаживается на краю придорожной канавы и принимается подбирать букет, следуя своей прихоти и фантазии, пока наконец не показывает мне с тайным торжеством всю эту сказочную роскошь. Потом вкалывает алый цветок в свои золотые волосы (по полям и лугам мы гуляем всегда без шляпы) и другой, поскромнее, мне в петлицу. («И не вздумайте выкинуть! Так весь день и ходите!»)

Позавчера, вчера, сегодня — меняется лишь цветок у меня в петлице, но и у него есть одна неизменная особенность: он всегда очень маленький; Адела, снизойдя к моим мольбам — каково мне целый день красоваться с цветком на груди, — выбирает для меня самый скромный.

Вечером этот полевой цветок присоединяется к остальным, увеличивая мой гербарий, приютившийся в Диогене Лаэртском между достославными Кратетом и Метроклом.


Адела уехала в Пьятру до следующего дня. Я отказался, желая убедить в первую очередь самого себя, что совершенно свободен и живу сам по себе.

Будь мне лет на десять меньше, я бы заслуживал самого искреннего сочувствия. Но опыт — достойный учитель. Страдая, учишься, — назидательно замечает один из философов у Диогена Лаэртского!..

…Эмилика с аккуратной косичкой и пушистой челкой, в черном фартуке и сером школьном платье. Ей было десять лет, мне тоже. (Что ж поделать, из молодых, да ранних!..) Каждый день я входил в школу и уходил домой с гулко колотящимся сердцем. Мне казалось, что все на меня смотрят, показывают пальцем. Она и впрямь на меня смотрела и, догадываясь обо всем, толкала локотком свою подружку, и обе они, чинные и важные, чрезвычайно увлеченно о чем-то беседуя, удалялись, похожие на двух кукольных дам.

Зимой Эмилика умерла от дифтерита или скарлатины, словом, от какой-то безжалостной болезни, похищающей у нас возлюбленных в таком возрасте. Я тогда еще не созрел до жертвенной готовности отдать жизнь за единое прикосновение к неодухотворенной материи, случайно и ненадолго принявшей вид девочки с белой косичкой. Это была моя единственная чистая любовь, и поэтому вряд ли она была любовью.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Радуга в небе
Радуга в небе

Произведения выдающегося английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса — романы, повести, путевые очерки и эссе — составляют неотъемлемую часть литературы XX века. В настоящее собрание сочинений включены как всемирно известные романы, так и издающиеся впервые на русском языке. В четвертый том вошел роман «Радуга в небе», который публикуется в новом переводе. Осознать степень подлинного новаторства «Радуги» соотечественникам Д. Г. Лоуренса довелось лишь спустя десятилетия. Упорное неприятие романа британской критикой смог поколебать лишь Фрэнк Реймонд Ливис, напечатавший в середине века ряд содержательных статей о «Радуге» на страницах литературного журнала «Скрутини»; позднее это произведение заняло видное место в его монографии «Д. Г. Лоуренс-романист». На рубеже 1900-х по обе стороны Атлантики происходит знаменательная переоценка романа; в 1970−1980-е годы «Радугу», наряду с ее тематическим продолжением — романом «Влюбленные женщины», единодушно признают шедевром лоуренсовской прозы.

Дэвид Герберт Лоуренс

Проза / Классическая проза
The Tanners
The Tanners

"The Tanners is a contender for Funniest Book of the Year." — The Village VoiceThe Tanners, Robert Walser's amazing 1907 novel of twenty chapters, is now presented in English for the very first time, by the award-winning translator Susan Bernofsky. Three brothers and a sister comprise the Tanner family — Simon, Kaspar, Klaus, and Hedwig: their wanderings, meetings, separations, quarrels, romances, employment and lack of employment over the course of a year or two are the threads from which Walser weaves his airy, strange and brightly gorgeous fabric. "Walser's lightness is lighter than light," as Tom Whalen said in Bookforum: "buoyant up to and beyond belief, terrifyingly light."Robert Walser — admired greatly by Kafka, Musil, and Walter Benjamin — is a radiantly original author. He has been acclaimed "unforgettable, heart-rending" (J.M. Coetzee), "a bewitched genius" (Newsweek), and "a major, truly wonderful, heart-breaking writer" (Susan Sontag). Considering Walser's "perfect and serene oddity," Michael Hofmann in The London Review of Books remarked on the "Buster Keaton-like indomitably sad cheerfulness [that is] most hilariously disturbing." The Los Angeles Times called him "the dreamy confectionary snowflake of German language fiction. He also might be the single most underrated writer of the 20th century….The gait of his language is quieter than a kitten's.""A clairvoyant of the small" W. G. Sebald calls Robert Walser, one of his favorite writers in the world, in his acutely beautiful, personal, and long introduction, studded with his signature use of photographs.

Роберт Отто Вальзер

Классическая проза