Читаем Румынская повесть 20-х — 30-х годов полностью

Адела с видом эксперта долго и внимательно рассматривала снимок (у меня было странное ощущение, будто меня собираются назначить на какой-то важный пост), отложила его и решительно заявила: «Теперь вы лучше, да, лучше».

Я улучшился, расставшись с юношеской расплывчатостью, или у меня улучшилась внешность? (Психология спрашивает грамматику: лучше — это сравнительная степень или превосходная.) Если «лучше» означает «красивее», то что мне от этого? — красивее нежели в юности можно быть и в шестьдесят лет. Но если «лучше» относится вовсе не к внешности, то подразумевает оно нечто чрезвычайно важное. Чтобы составить столь двусмысленную фразу, мужчине понадобилась бы масса умственных усилий, женщины роняют их, не задумавшись.

И опять ничего не понимаю. Хотя глупость, и непростительная, призывать на помощь логику, пытаясь понять женщину.

Адела вправе думать примерно так: «Или ты понимаешь меня, а значит, понимаешь все, что я говорю, или грош цена всем твоим чувствам».

Фотографию Адела положила мне в кармашек сюртука сама, очень бережно и аккуратно.

И благоухала, как роза.

Потом взяла меня под руку и повела в дальний конец двора знакомить с цесарками, которыми вчера обзавелся их хозяин. «Только полюбуйтесь, до чего элегантны. И глупы не меньше!»

Признаюсь, цесарки оставили меня равнодушным. (Возможно, и Адела умышленно принуждала себя ими восхищаться.) Волновала меня близость ее теплой упругой округлой руки, сделавшейся в этот миг для меня всей Аделой.

Дома мне не сиделось, мне хотелось вырваться вон из тесного городишки, хотелось простора и свежего ветра. Воображение не вмещалось в тесное пространство мысли, но, принимая самые фантастические формы, все же хранило неизменную верность Аделе. Напряженные до боли нервы вибрировали, словно струны.

На обратном пути, проходя мимо ее дома, я неотвязно твердил про себя три такта мазурки. Что это? Лейтмотив какого-то забытого мной состояния? Что-то пережитое? Но что?


Не спросив даже моего согласия, Адела объявила, что я буду курить не больше двух папирос в час, и она мне их будет набивать собственноручно. Набивать папиросы ее выучила кухарка.

— Пока еще не совсем ровные, но я научусь, вот увидите.

Как мне нравились эти папиросы, как явственно ощущал я в малейшей неровности прикосновение ее пальцев, биение ее загадочной для меня жизни… Совершенство — увы! — и безлико, и безымянно.

С этого дня папиросница была в ее ведении. Стоило мне потянуться за третьей папиросой, как на меня обрушивался негодующий запрет, мне нельзя было «клянчить», однако если меня находили чересчур несчастным, то, сменив гнев на милость, жаловали папиросу «последнюю-распоследнюю».

Регламент, для меня установленный, весьма суров, но подчиняюсь я ему со сладострастием, очевидно, удовлетворяя — хотя бы так! — своей жажде рабского служения и желанию, все более настоятельному, сложить к ее ногам всю свою свободу.


Сегодня я был врачом.

Адела ушибла ногу, и госпожа М., для которой жизнь лишь череда всевозможных несчастий, умоляла меня немедленно определить, не угрожает ли ее дочери… воспаление костной ткани!

Несмотря на громкие протесты, Аделу отправили в комнату и заставили разуться.

Когда позвали в комнату и меня, Адела сидела в кресле, и на подоле черного платья белела ее босая нога. Лицо Аделы было чрезвычайно серьезно, руки безвольно свисали с подлокотников. Исполняя просьбу госпожи М., я, как верный паж, опустился на колени, и Адела улыбнулась моей невольной галантности.

Ничего у Аделы не было — даже синяка. Непорочная белизна и розовая младенческая пятка. «La peau, le cerveau, les nerfs, tout ça va ensemble»[25], — как говаривал наш учитель Шарко. Тонкость кожи Аделы подтверждает как нельзя лучше правоту маэстро. Я достаточно сведущ в анатомии и знаю, что кожа по мере удаления от кончиков пальцев становится тоньше и все меньше способна скрывать биение жизни.

Адела вышла на веранду, и я удивился ее непринужденности: будто ничего и не произошло… Впрочем, откуда ей знать, а вернее понять, что произошло, — это я вступил в новую фазу моего безумия. И еще, ну что такое, скажем, мужская нога для женщины? Нет, тысячу раз прав был великий учитель, утверждая, что женщины лишены мук воображения, а значит, и соблазнов.


Юное женское тело, гибкое, теплое, мягко округлое, нежно сияющее белизной, — венец совершенства живой материи, осуществленное после миллионов неудачных попыток чудо, высочайшее достижение эволюции.


Она сделалась для меня всем. А я-то думал, что уже не способен творить кумиров. Все трогает меня в ней, все мне дорого, и больше всего высокомерная нижняя губка и такая милая улыбка уголком рта. Умиляет меня все, что она делает, даже ее платья, и не только платья, — ее мантилька, маленькие хорошенькие туфельки, сумочка, из которой, воспользовавшись отсутствием хозяйки, я похитил измятый носовой платок, — она держала его в руках!..


Перейти на страницу:

Похожие книги

Радуга в небе
Радуга в небе

Произведения выдающегося английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса — романы, повести, путевые очерки и эссе — составляют неотъемлемую часть литературы XX века. В настоящее собрание сочинений включены как всемирно известные романы, так и издающиеся впервые на русском языке. В четвертый том вошел роман «Радуга в небе», который публикуется в новом переводе. Осознать степень подлинного новаторства «Радуги» соотечественникам Д. Г. Лоуренса довелось лишь спустя десятилетия. Упорное неприятие романа британской критикой смог поколебать лишь Фрэнк Реймонд Ливис, напечатавший в середине века ряд содержательных статей о «Радуге» на страницах литературного журнала «Скрутини»; позднее это произведение заняло видное место в его монографии «Д. Г. Лоуренс-романист». На рубеже 1900-х по обе стороны Атлантики происходит знаменательная переоценка романа; в 1970−1980-е годы «Радугу», наряду с ее тематическим продолжением — романом «Влюбленные женщины», единодушно признают шедевром лоуренсовской прозы.

Дэвид Герберт Лоуренс

Проза / Классическая проза
The Tanners
The Tanners

"The Tanners is a contender for Funniest Book of the Year." — The Village VoiceThe Tanners, Robert Walser's amazing 1907 novel of twenty chapters, is now presented in English for the very first time, by the award-winning translator Susan Bernofsky. Three brothers and a sister comprise the Tanner family — Simon, Kaspar, Klaus, and Hedwig: their wanderings, meetings, separations, quarrels, romances, employment and lack of employment over the course of a year or two are the threads from which Walser weaves his airy, strange and brightly gorgeous fabric. "Walser's lightness is lighter than light," as Tom Whalen said in Bookforum: "buoyant up to and beyond belief, terrifyingly light."Robert Walser — admired greatly by Kafka, Musil, and Walter Benjamin — is a radiantly original author. He has been acclaimed "unforgettable, heart-rending" (J.M. Coetzee), "a bewitched genius" (Newsweek), and "a major, truly wonderful, heart-breaking writer" (Susan Sontag). Considering Walser's "perfect and serene oddity," Michael Hofmann in The London Review of Books remarked on the "Buster Keaton-like indomitably sad cheerfulness [that is] most hilariously disturbing." The Los Angeles Times called him "the dreamy confectionary snowflake of German language fiction. He also might be the single most underrated writer of the 20th century….The gait of his language is quieter than a kitten's.""A clairvoyant of the small" W. G. Sebald calls Robert Walser, one of his favorite writers in the world, in his acutely beautiful, personal, and long introduction, studded with his signature use of photographs.

Роберт Отто Вальзер

Классическая проза