Читаем Румынская повесть 20-х — 30-х годов полностью

— Надо ее закопать! — изрекла Адела, осененная гениальным прозрением.

Топориком возчика я вырыл глубокую-преглубокую могилу и опустил в нее смердящий труп. На могиле я поставил скромное надгробье — валун средней величины — и удалился с невыразимым чувством облегчения от исполненного долга.


Вечерняя тьма торопилась укутать нас поплотнее. Небесный покров уже мерцал серебром, каким украшался из ночи в ночь. Левый край его улегся на западные холмы, а правый, переливающийся и нарядный, подняли вверх горы. Прямо над нами серебряной вышивкой поблескивала Андромеда.

Вот мы и дома, и голосок Аделы ласково окликает меня из темноты:

— Mon cher maître, а завтра мы поедем любоваться второй Венерой в Ошлобень?


Адела с Сафтой варят на дворе варенье.

Я коротаю время со старшими дамами на веранде. Адела, улыбаясь, поглядывает на стеклянную западню, в которой я истомился. Сжалившись наконец, она зовет меня помогать ей скучать. Скучать ей, видно, ужасно жарко, в вырезе платья на белой коже блестят крошечные бисеринки, смущая меня и волнуя. Адела суетится, наклоняется вправо, влево, а туго подвязанный передник не устает показывать мне, как кругла ее гибкая талия. Я смешон и нелеп около летней кухни между хлопочущими женщинами, но эка важность побыть смешным и еще разок. С естественной гордостью автора Адела подносит мне блюдечко варенья на пробу. Творение ее рук! Я рассыпаюсь в похвалах и лгу, лгу — разве могу я что-нибудь понять, оценить, когда рядом со мной пышущая жаром Адела со сверкающими бисеринками на белой коже в вырезе сердечком.

Варенье сварено, и Адела решает покачаться на качелях, чтобы чуть-чуть проветриться. Качели сделали для Иленуцы: привязали к толстому суку две веревки и на них положили доску.

— Будьте добры, помогите мне раскачаться — высоко-высоко, выше всех, как в Ворничень. Помните?

Обхватив руками веревки, она пролетает мимо меня наедине со своим счастьем, шурша юбками и обдавая душистым ветром мое лицо, веки, губы. Взлетев на самый верх, она на секунду замирает, вытянувшись во весь рост в голубизне неба, зато мимо меня она проносится с головокружительной быстротой — что это как не символ? Вот и сейчас, слетев со своих головокружительных высот, она вспомнила вдруг обо мне и показала розовый острый язычок.

И уже налетавшись вдосталь:

— Пожалуйста, не качайте больше!

Ниже. Ближе. Присмирели даже шумные юбки.

И вот она спрыгнула с качелей, подошла ко мне, встала рядом: пылающие щеки, сияющие глаза, полуоткрытый в улыбке алый рот.

— Почему вы такой бледный? Устали? Ну еще бы! Теперь ведь я выросла и куда тяжелее, чем в Ворничень.

Да, тяжелее… Мне тяжелее, беспокойней, тревожней. Она выросла. Она женщина. Мои руки ощущали ее напряжение. Ее тяжесть… Ее — женщину…


Бунтую и малодушничаю.

Решился в одиночестве отправиться в Нямецкий монастырь.

Но смалодушничал и, сообщая Аделе об отъезде, сослался на множество дел, которые будто бы меня туда призывают, лишив тем самым мой геркулесов подвиг всякого смысла. А ведь задумывался он как демонстрация моей независимости и свободы.

Утро ясное. Дорога пустынная. Лошадки бегут, как им вздумается, и дядюшка Василе не понукает их, а когда займется своей цигаркой, мы и вовсе плетемся шагом. Наша неспешность, молчаливость — все под стать застывшему вокруг дремотному покою.

Слева сверкают горы, ледяная прозрачность утра будто подвела их к нам близко-близко. Складки, впадины, темно-зеленые ели, обычно едва различимые, видны с удивительной четкостью в этом словно бы отсутствующем воздухе. Смотришь вдаль, и жемчужно-серые облака на горизонте тоже кажутся горами — удивительными, невиданными, подпирающими вершинами небесный свод и своим неправдоподобием напоминающие не столько горы, сколько платоновские идеи гор. Справа пестротканым половичком убегает к далекой, укрытой легкой дымкой Молдове лощина с разбросанными там и сям деревеньками, с привычной зеленью садов, притягательными неизвестностью, и в каждой из них, будто веха, отмечающая удаленность, белеет церквушка. А над всей землей, средоточие которой наша бричка, — чудо из чудес: небо! — плотная, густая, почти осязаемая синева.

Мы потихоньку спускаемся с холма в долину, и слева растут и растут горы Варатика, а когда мы будем подниматься к Тыргу-Нямц, они опять станут маленькими. Жара мало-помалу густеет, и над полями зыбится горячий воздух, теша себя и нас обещанием миражей.

…Адела сидит сейчас, верно, на веранде в шезлонге, укрыв шалью свои широкие плечи, сложив на груди округлые руки, и наслаждается, полуопустив ресницы, яркой лазурью неба. И глаза у нее лазурь. Лазурь в лазурь, небесная и земная. Полудремотное забытье прелестной женщины с лазоревыми глазами… Неужто без насмешливых искорок?.. Что-то не верится…


Перейти на страницу:

Похожие книги

Радуга в небе
Радуга в небе

Произведения выдающегося английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса — романы, повести, путевые очерки и эссе — составляют неотъемлемую часть литературы XX века. В настоящее собрание сочинений включены как всемирно известные романы, так и издающиеся впервые на русском языке. В четвертый том вошел роман «Радуга в небе», который публикуется в новом переводе. Осознать степень подлинного новаторства «Радуги» соотечественникам Д. Г. Лоуренса довелось лишь спустя десятилетия. Упорное неприятие романа британской критикой смог поколебать лишь Фрэнк Реймонд Ливис, напечатавший в середине века ряд содержательных статей о «Радуге» на страницах литературного журнала «Скрутини»; позднее это произведение заняло видное место в его монографии «Д. Г. Лоуренс-романист». На рубеже 1900-х по обе стороны Атлантики происходит знаменательная переоценка романа; в 1970−1980-е годы «Радугу», наряду с ее тематическим продолжением — романом «Влюбленные женщины», единодушно признают шедевром лоуренсовской прозы.

Дэвид Герберт Лоуренс

Проза / Классическая проза
The Tanners
The Tanners

"The Tanners is a contender for Funniest Book of the Year." — The Village VoiceThe Tanners, Robert Walser's amazing 1907 novel of twenty chapters, is now presented in English for the very first time, by the award-winning translator Susan Bernofsky. Three brothers and a sister comprise the Tanner family — Simon, Kaspar, Klaus, and Hedwig: their wanderings, meetings, separations, quarrels, romances, employment and lack of employment over the course of a year or two are the threads from which Walser weaves his airy, strange and brightly gorgeous fabric. "Walser's lightness is lighter than light," as Tom Whalen said in Bookforum: "buoyant up to and beyond belief, terrifyingly light."Robert Walser — admired greatly by Kafka, Musil, and Walter Benjamin — is a radiantly original author. He has been acclaimed "unforgettable, heart-rending" (J.M. Coetzee), "a bewitched genius" (Newsweek), and "a major, truly wonderful, heart-breaking writer" (Susan Sontag). Considering Walser's "perfect and serene oddity," Michael Hofmann in The London Review of Books remarked on the "Buster Keaton-like indomitably sad cheerfulness [that is] most hilariously disturbing." The Los Angeles Times called him "the dreamy confectionary snowflake of German language fiction. He also might be the single most underrated writer of the 20th century….The gait of his language is quieter than a kitten's.""A clairvoyant of the small" W. G. Sebald calls Robert Walser, one of his favorite writers in the world, in his acutely beautiful, personal, and long introduction, studded with his signature use of photographs.

Роберт Отто Вальзер

Классическая проза