Читаем Румынская повесть 20-х — 30-х годов полностью

Внезапное вторжение действительности спугнуло мои полудремотные видения. Гудели колокола, и звон их делался все гуще, басистее, настойчивее: мы въехали в Хумулешть. Дядюшка Василе остановился у первой же корчмы, чтобы лошадки отдохнули, объяснил он. Маленький корчмарь с морщинистым лицом сидел на галерейке в жилете и шлепанцах на босу ногу и читал вслух «Универсул»[27], громко-громко, куда громче, чем читал бы для собственного удовольствия. В доме не менее громко играли на пианино, и женский голос, очевидно, жены корчмаря, надрывно пел: «Жестокий вздох мне р-р-разр-р-рывает гр-р-рудь». Едва ли в подобной жестокости был повинен этот милейший сморчок, ему на роду было написано быть интеллектуалом и только интеллектуалом, он им и был и читал вслух энциклопедию нашей духовной жизни газету «Новый мир литературы и науки».

Но вот появилась на галерейке и «она», — крупная зрелая брюнетка в локонах, с хищным трепетным носом (идеальным для туземных сплетен и новостей), с родинкой на левой ноздре, натуральной, а может быть, и искусственной, но сделанной совершенно мастерски и способной свести с ума любого. Свежесть ее щек подчеркивали негустые бакенбарды, в ушах алели серьги, и я отдал должное жестокости вздохов, которые разрывали эту океанически-волнующуюся грудь, победоносно первенствующую среди прочих мощных чар черноокой сильфиды.

Дядюшка Василе и лошади ощутимо набрались сил: он в корчме, они у колодца, и все мы повеселели.

Вскоре мы ехали уже через Вынэторь — узкое скучное село с новыми домами, но без единого деревца, похожее на заставу у границы, полное замурзанных полуголых ребятишек с выгоревшими волосенками и вздутыми животами от болезней и травяной замы[28]. А после Вынэторь сразу — сурово молчащие горы.

Но Эрос не оставлял озанской долины: с напряженностью уверенной в добыче хищной птицы, с лицом, искаженным страстной некрасивой улыбкой, приоткрывшей острые мелкие зубы, шла босиком через поле молоденькая крестьянка с алым тюльпаном в бесцветных волосах, тощая и плоскогрудая, сверкая из-под короткого ситцевого платья голыми лодыжками. Шла к коротконогому с проседью мужичку, стоявшему возле шалаша. Мужичок стоял, не двигаясь, и улыбался. А она будто гипнотизировала его, впиваясь своими блестящими глазами в его бегающие и нерешительные. Однако фатальность, с какой ее влекло к нему, ее страстная улыбка и его щегольские котиные усы показывали с разительной убедительностью, какая пропасть отделяет этого коротконогого сатира от морщинистого интеллектуала из Хумулешть. Общим у них было только одно — они оба представляли сильный пол в долине Озаны.

Наша оглушительно дребезжащая тележка для роковой плоскогрудой женщины с голыми лодыжками пронеслась, как бесшумная тень.

Расположенный в какой-то унылой безрадостной местности Нямецкий монастырь со своими стенами, двумя — одна подле другой — церквями (почему-то от обеих веет чем-то гробовым и мрачным) и кособоким собором с большим уродливым куполом и чашей для святой воды у входа, с насупленными, будто недовольными, кельями, похож на сурового аскета-монаха, тогда как Агапия с нарядной церковью и маленькими чистыми келейками, — дом с двумястами хозяюшками, окруженный невысокими холмами, на которых можно пересчитать все елки (госпожа В. утверждала, что их ровно 518…), выглядит как добросердечная и приветливая монахиня.

Характеры обоих монастырей видны еще отчетливее летом благодаря отдыхающим. В Нямце тон задают учителя — черные сюртуки, размеренная походка, очки. В Агапии — щеголи-аристократы, настоящие и не очень, — крокет, развязная непринужденность, франко-румынский диалект.

Я отправился навестить отца Паламона, моего друга и хозяина прошлым летом. Хворый отец Паламон почти уже не встает с постели: это и есть то «дело», ради которого я отправился в Нямц. (Отговорка для собственной совести, мол-де, я лгал Аделе, но не бесстыдно.)

Отец Паламон — воплощенная добродетель древнего монашества и лицом похож на святых с монастырских стен, разве что чуть лучше их сохранился, похож он и на Костаке Конаки[29], и на греческого игумена.

Что до святых, то я опять залюбовался иконами, висящими у отца Паламона в келье, две из них меня особенно трогают: «Ад» — и в аду ощеренный змей, похожий на сказочную лошадку, заглатывает несчастных грешников. Чтобы устрашить нас окончательно ужасной судьбой отверженных, змея иконописец сделал прозрачным. И «Афон», святая гора из тридцати одинаковых, поставленных друг на друга рядами, зеленых треугольников-утесов с белыми этикетками, и деревьями, похожими на зеленую шерсть, прислоненными, словно к стене, к густой-прегустой синеве неба. Трудно и вообразить себе живопись более прерафаэлитскую и несовместимую с реальностью.

Мы по-братски разделили с отцом Паламоном скромную монастырскую трапезу — уклеек, жаренных в кукурузном масле с душистыми травами.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Радуга в небе
Радуга в небе

Произведения выдающегося английского писателя Дэвида Герберта Лоуренса — романы, повести, путевые очерки и эссе — составляют неотъемлемую часть литературы XX века. В настоящее собрание сочинений включены как всемирно известные романы, так и издающиеся впервые на русском языке. В четвертый том вошел роман «Радуга в небе», который публикуется в новом переводе. Осознать степень подлинного новаторства «Радуги» соотечественникам Д. Г. Лоуренса довелось лишь спустя десятилетия. Упорное неприятие романа британской критикой смог поколебать лишь Фрэнк Реймонд Ливис, напечатавший в середине века ряд содержательных статей о «Радуге» на страницах литературного журнала «Скрутини»; позднее это произведение заняло видное место в его монографии «Д. Г. Лоуренс-романист». На рубеже 1900-х по обе стороны Атлантики происходит знаменательная переоценка романа; в 1970−1980-е годы «Радугу», наряду с ее тематическим продолжением — романом «Влюбленные женщины», единодушно признают шедевром лоуренсовской прозы.

Дэвид Герберт Лоуренс

Проза / Классическая проза
The Tanners
The Tanners

"The Tanners is a contender for Funniest Book of the Year." — The Village VoiceThe Tanners, Robert Walser's amazing 1907 novel of twenty chapters, is now presented in English for the very first time, by the award-winning translator Susan Bernofsky. Three brothers and a sister comprise the Tanner family — Simon, Kaspar, Klaus, and Hedwig: their wanderings, meetings, separations, quarrels, romances, employment and lack of employment over the course of a year or two are the threads from which Walser weaves his airy, strange and brightly gorgeous fabric. "Walser's lightness is lighter than light," as Tom Whalen said in Bookforum: "buoyant up to and beyond belief, terrifyingly light."Robert Walser — admired greatly by Kafka, Musil, and Walter Benjamin — is a radiantly original author. He has been acclaimed "unforgettable, heart-rending" (J.M. Coetzee), "a bewitched genius" (Newsweek), and "a major, truly wonderful, heart-breaking writer" (Susan Sontag). Considering Walser's "perfect and serene oddity," Michael Hofmann in The London Review of Books remarked on the "Buster Keaton-like indomitably sad cheerfulness [that is] most hilariously disturbing." The Los Angeles Times called him "the dreamy confectionary snowflake of German language fiction. He also might be the single most underrated writer of the 20th century….The gait of his language is quieter than a kitten's.""A clairvoyant of the small" W. G. Sebald calls Robert Walser, one of his favorite writers in the world, in his acutely beautiful, personal, and long introduction, studded with his signature use of photographs.

Роберт Отто Вальзер

Классическая проза