– Как бы то ни было, а этот Смитте говорит правду, – сказал Мануэль. – Кто-то побывал здесь и унёс с собою тело. С такими ранами не ходят, я своё оружие знаю. Когда я забирал у него меч, этот парень был мёртв, как гентская ветчина.
– Но не улетел же он!
– А вдруг улетел?
– Может, это тот летучий ублюдок его утащил? – предположил Родригес и посмотрел в затянутое дымкой небо. – Кстати, что это была за тварь?
– Не знаю, – Мануэль покачал головой. – Похож на человека. Маленький, пухлый, лицо щекастое, как груша. Наверное, какой-то местный el duende[100]. Я его почти не разглядел, а вы?
– Разглядели бы, тогда б не спрашивали. Да…
– Да разбе он летал? – поскрёб в затылке Хосе-Фернандес. – Летать могут только ангелы. И птицы. Не походил он на ангела! Наберное, скачался на берёбке с дереба, бсего-то и делоб. Берёбку надо поискать…
Верёвки, впрочем, не нашли. Зато нашли два башмака и шляпу. И шляпа, и башмаки оказались чудовищно тяжёлыми. Мануэль залез ладонью внутрь, пощупал, взрезал ножом и отодрал подкладку.
– Глядите-ка, святой отец! – позвал он, поворачивая башмак к лунному свету. – Да тут свинец внутри! Фунта по два в каждом, не меньше.
Все по очереди подержали ботинок в руках.
– Бесовщина какая-то… Зачем это ему?
– Надо бы девку спытать, – сказал Киппер, – вдруг она чего расскажет.
– Расскажет, дожидайтесь, – буркнул Санчес. – Вон какие зенки бесстыжие. Упрямая. Я эту породу знаю. Помню, у меня была такая. Мы тогда стояли лагерем в северной Гранаде…
– Дурак ты, Санчо. Дурак и сын дурака.
– Это почему это я дурак?
– В пыточных подвалах все говорят. – Родригес сплюнул, достал из кармана жгут кручёного табака, с отвращением посмотрел на него и сунул обратно. Вздохнул. – Нет, но Анхель, Чело… Кто мог его зацепить? Мануэль! – окликнул он аркебузира. – А ты точно уверен, что не промахнулся?
– Уверен, – мрачно отозвался тот.
– А если ты… ну, в смысле, если это ты Анхеля…
– Родриго, ты с ума сошёл: не мог же я пробить навылет эту халупу!
Родригес почесал в затылке.
– Да, пожалуй что не мог…
Солдаты ещё раз обыскали хижину, не нашли ничего ценного, разломали пару лежаков, связали из них носилки, уложили сверху труп Анхелеса, взгромоздили всё это на плечи и двинулись прочь. Тащить на верёвке пленницу доверили Михелю. Заночевать в проклятой хижине никто даже не помыслил.
Ночь расцвела горячим заревом пожара.
А когда они под утро добрались до распадка и разбили лагерь, погасло и оно.
Злобный дождь оплакивал кончину февраля и моросил, почти не переставая. Нудно моросил, сопливо, холодно и грязно. Три дня пути для Ялки спутались в серую кудель разбитых ног, затёкших рук, холодной сырости, солдатской ругани и пустоты. В первую очередь пустоты. Сил сдерживать её у Ялки больше не было. Тот, ради кого она жила и заставляла себя
Такое уже было. Сначала мама, потом семья…
Потом она сама.
Потом был травник, рядом с которым Ялка снова захотела жить.
Но теперь всё было кончено. Совсем. Сплющенный талер из ствола испанской аркебузы убил не только травника и белокурого солдата. Он убил и её. Только умирала Ялка в сто раз медленней и в десять раз больней. Поэтому ей было всё равно, что с нею будет и куда её ведут. Она шла в никуда.
Губы её шевелились.
Холодные слова слагались в строки.
Никогда она не билась, не срывалась, не кричала, даже если было плохо и ужасно. Ялкина истерика была другая. Она словно бы проваливалась в бездну, в ту ужасную немую пустоту за спиной, дыхание которой Ялка ощущала и раньше, и теперь, с каждым днём всё сильней. На несколько месяцев эта дыра как будто закрылась пониманием любви и радостью обретения друга, но теперь боль вновь душила и давила, ударяла вглубь. Ялка плакала почти непрерывно, глухо и беззвучно, как она всегда привыкла плакать, чтобы не разбудить ночами сводных братьев и сестёр.