Я повёл сына к выходу. Мне навстречу шли люди, разные венгры... Ярость напала, я зашагал на них. Дурно выгляжу? Но я здесь на своей земле! - потекли бурно мысли. Я здесь, в России, странной, блаженной, нам воспретившей культы маммоны! Вспомнилось, что есть русские, кто, кляня иноверие, безоглядно заимствуют чуждый быт, словно тот - не последствие чуждых принципов, словно внешне быть кем-то не означает, что ты внутри как он. Но что я из себя являю, пусть неудачливый, надмевался я, - за тем русскость и право гордо здесь сейчас шествовать. Чудилось, когда шёл на них, респектабельных и ухоженных, будто русского выше нет и я сам непорочно, непревзойдённо прав! Пусть пентхаус, 'бентли', гламуры не про таких, как я, но под ними - моя земля! пращур мой здесь владел!! - исступлённо я мыслил в жажде явить им смутное и неясное самому себе, но громадное и несметное, вдохновенное до восторга, дико шальное ужо вам!! Встречные жались в видимом страхе. Я миновал холл, вышел вон и, втянув звонкий воздух, выдохся. Здесь, в колодце домов под солнцем, чвикали птички, пáрили кучи грязного снега, лёд в лужах плавился... Гулко хлопнул я дверцей 'нивы'. Гул и хмельная, томная оглушённость - только в Москве весной в старых улочках. Я следил, как у задних дверей магазина выгрузили груз лакомый: вина, сыр, сласти, булочки.
- Ешьте пресный хлеб! - объявил я, предупредив хнык сына что-нибудь прикупить: средств не было на еду, тем более на поездку; топлива - на полста км. Всего не было, кроме тяги... или стремления... не стремления - а потребности ехать словно бы в тайну, нужную сыну, бывшему сзади, Нике, жене моей, но и мне и всему, верно, свету. Я здесь для денег - и не для денег. Я съездил к близкому перед нечто, что всё изменит, вот что я понял.
Деньги же выпрошу у приятеля, с кем знаком со студенчества, когда он читал Диккенса под коньяк и джин, бормоча в слезах, чтоб я вник в судьбу принца Уэльского, коим он, дескать, был (вставлялось, что, кроме этого, он не 'Шмыгов', а 'Шереметев', то есть он наш-таки, из российских). Пить-то он пил, но виделось, что цель знает. Мы с ним расстались: я на Восток к себе, он в Москву. Забылось бы, не случись переезд мой то-же в столицу. Он служил в МИДе и вёл при встречах лишь о себе одном, открывал министерские тайны, сплетничал. Я, ведом идеалами, брезговал трёпом, но притом чувствовал, что, пиши мемуары, он бы прославился по любви своей к факту. Вдруг он пропал, Бог весть куда. Без него шёл спектакль воровства и распада в бывшем Союзе. Он возник в девяностых, предом от шведской электрофирмы. В пятницы мы ходили по барам (он их отыскивал в новомодной Москве повсюду), вёл о Европе, где не пристроился, о своём новом месте и о правительстве, где он взятками всех имел-де. Пил он чрезмерно, делаясь жалким, то вдруг заносчивым. Ему было полста почти; щёки впалые, чернь волос (парик) с серебристостью, голливудские зубы, плюс нечто кунье в облике и в повадке. Женщин с ним не было, он о них заговаривал редко. Я к нему ехал.
- Чувствуют взрослые? - произнёс сын.
И я опомнился. Здесь со мной моя кровь, здесь живая душа, о которой забыли. Ради него, в том числе, я и еду, но - игнорирую, поместив среди скарба и бродя в прошлом, в сгинувших фактах.
- Что, сынок?
- Дети чувствуют, - пояснил он. - Взрослые чувствуют?
- По-другому.
Да, я не знал ответ. Много прожито, полон знаний и опыта, а - не знал.
- Иначе, - стал я домысливать, выезжая к бульварам. - Чувствуют смутно. (Он молча слушал). Взрослые, Тоша, чувствуют мельче, как бы условно; даже сам Моцарт. Чувствуют постно и через мысли, словно в тумане. Вроде как спят всю жизнь.
- Есть хочу, папа. Булочку.
Я пристал к ряду зданий, где, в белизне с чернотой стола, Шмыгов, модный очками, вскрикивал в трубку пафосным голосом; лента факса ждала его. В смежной комнате кашлял служащий, а другой тэт-а-тэтил лазерный принтер. Некто из юных был подле Шмыгова: в белоснежной фланели с поднятым воротом, в молодёжных ботинках, с длинной серьгою, сизоволосый и прыщеват. Взяв сотовый, Шмыгов нас познакомил (жестами), и Калерий, так звался некто, глянул, как рыба, парою óкул. Вряд ли он сознавал меня, вряд ли чувствовал, что я жив, вообще.
- Запарили! Утомили! - дёрнулся Шмыгов, кончив с мобильным и подымая трубку от факса, чтобы вопить в неё с прежним пафосом.
А я видел стеллаж с товаром: сенсоры, кнопки, лампы, плафоны, счётчики, разных типов реле и плафоны, вырезы утеплённых полов etc. Швеция... Как Россия - тоже окраина в хмурых влажных лесах. Но - Europe с тягой к вещности... Горе нам с бесконечной землёй, пленящей нас, не дающей познать себя! Вечно смотрим в даль, отвращая опасность и поспешая, где ни затронут вдруг непостижный, да и не наш совсем интерес. Безумные, злимся, лаемся во все стороны в напридуманных злыдней, пыжимся, мним весь мир больным - но мы сами больны. Смертельно.