русская рефлексия Голгофы
Важной темой в реакции на межкняжеские усобицы Средневековой Руси являлась тема страдальческой жертвы. Она получила, в частности, развитие в «Слове о князьях», с содержащимся в нем сюжетом о гибели Бориса и Глеба и в «Повести об убиении Андрея Боголюбского». Страдальческая смерть князей рассматривается через призму евангельской жертвы Христа. Убийцы же святого уподобляются библейским убийцам. Принимая невинную смерть, князья спасаются для жизни вечной[142]
. В «Повести об убиении Андрея Боголюбского» приводятся размышления, что Бог карает в этой жизни только тех, кого любит, ибо через страдание дает им возможность спастись. Идея торжества через жертву существенно отличала новый тип культуры от культуры языческой, понимающей героику исключительно в ракурсе физической доблести[143].Мотив личной жертвы переходит в мотив жертвы всей Руси. Формируется особый жанр плача, сокрушения о страданиях русской земли, утрате ею былого величия. Этот мотив достаточно определенно присутствует уже в «Слове о полку Игореве», но достигает жанровой завершенности в рефлексии на разорение Руси в результате монголо-татарского нашествия («Слово о погибели Русской земли», «Повесть о разорении Рязани Батыем», «Повесть о Батыевом нашествии» и др.)[144]
. Преобладающее чувство скорби налагало особые обязательства на национальную политическую власть. Доминация этого чувства позволила в дальнейшем Федору Тютчеву охарактеризовать всю русскую историю до Петра I как «одну сплошную панихиду». Однако этот груз жертвы, как и у других народов, прошедших через великие погромы, смог повести русскую общность вперед, подталкиваемую грузом исторической ответственности. Рефлексия трагедии, а не гедонизма, как на постантичном пространстве, на века определила матрицу национальной ментальности Руси.Антихрист и папство
На Руси миф об освобождении дьявола в 1000 год от Р.Х. интерпретировался как начало массированного наступления антихристовых сил, выразившегося в падении Рима, воспринявшего еретический догмат «филиокве» и окончательно отпавшего от истинной церкви. Сложилась традиция отождествления Ватикана с Антихристовым престолом, а римского папу или с самим Антихристом, или с его предтечей – лжепророком. Даже к представителям протестантской антитрадиционалистской церкви отношение было гораздо более лояльным, чем к католикам. В XVII веке в Москве и в Архангельске существовали кирхи кальвинистов, лютеран, но даже Лжедмитрий I, связанный узами обязательств с католиками, не позволил им открыть свои костелы на российской территории. Не случайно Ф. М. Достоевский вынашивал план антикатолического союза православных и протестантских сил. Даже к представителям нехристианских конфессий относились более терпимо, чем к католикам (как, к примеру к татарам, имевшим свою слободу в Москве, не говоря уже об Индии, воспринимаемой русскими в качестве сакральной цивилизации)[145]
. Таким образом, для русского православного сознания именно «латинство» являлось метафизическим антиподом, в нем видели некую субстанционально-противоположную природу. По мнению С. М. Соловьева, идентификации католицизма с антихристовой верой русские богословы обязаны западнорусской литературе, отстаивавшей незыблемость православия от ереси униатства[146]. Победы Александра Невского и Дмитрия Пожарского оценивались через призму Откровения Иоанна Богослова. Черты Антихриста обнаруживались в фигуре Лжедмитрия I: как Антихрист лжемессия, так и Гришка Отрепьев – лжецарь. Оба они самозванцы, демагоги, подменявшие православие латинством.