Вертя пистолет на спусковой скобе, архиерей сел напротив Варсавы. Прицелился.
— Это известный приход. Пьяный небось был? — Еввул подмигнул. — О чудотворных иконах слыхал? Та же тема. Не расстраивайся, пройдет. Нужно привыкнуть, и бесы снова обретут человеческий облик.
— Но по сути останутся бесами?
Еввул обошел заваленный мусором стол, остановился за спиной у Варсавы и приставил ему пистолет к виску.
— Убивать бесов внутри — наша работа, — сдавленным голосом сказал архиерей. — А если всех перебьем, от кого спасать прихожан будем? Поэтому ты, Варсава, вчерашний день забудь, возвращайся в Харитонов и служи богу верой и правдой.
Обливаясь потом, Варсава положил на стол заявление. Его нижний угол сразу пропитался разлитым кетчупом.
— Хоть стреляй меня, владыка, а не могу я видеть этих тварей. Они везде. Все, кто лицемерит, — упыри. Раньше только по пьяни было, теперь и на трезвую… не могу так всю жизнь! Например, вас, высокопреосвященство, я вижу полковником безопасности.
Еввул отнял дуло от виска иерея и погладил его пистолетом по голове.
— Далеко ты видишь, брат Варсава. Сильно, видать, тебя зацепило. Смотрю, церковные одежды на мирские сменял. По всем правилам надо бы потерять тебя где-нибудь в лесу, но уж больно ты человек толковый и работник ладный. Чую, пригодишься.
Взял бумажку, подписал ее и ударил круглой печатью. «ООО „Новая Церковь“» — рассмотрел Варсава оттиск печати, когда архиерей вернул заявление.
— Ну, стременную? — предложил Еввул, поднося стаканы.
— Теперь можно. — Ломаев выпил и зажмурился — водка пошла колом.
Открыл глаза и увидел, что архиерей одет в саккос, епитрахиль и митру. В руке вместо пистолета Еввул держал большой крест, крутя его на пальце за золотую цепь.
Беспорядок в кабинете остался прежним.
— Отпустило? — спросил архиерей.
Миша кивнул. Бывший начальник прицелился крестом и сделал шуточный выстрел губами: «Пф!»
— Всегда ждем обратно, — услышал Ломаев на прощание, — хорошие агитаторы нам нужны. Ничего личного, Миша, только бизнес.
Событий последних суток иному хватило бы для умопомешательства. А Ломаев вышел из кабинета в ясном сознании, с четкой мыслью, что сюда никогда не вернется.
В приемной сидел отец секретарь в черной рясе.
Бизнес-центр потерял офисный лоск — к выходу Бугай добирался по каменному полу, полутемными коридорами, уберегаясь от капающей с потолков воды. При свете дня оказалось, что купола, звонница и белые стены вернулись на место.
— Ну что, позавтракаем? — крикнул Ваня из открытого окна машины. — Садись, я знаю одно место, там такое мясо под водочку подают…
— Насчет водочки я пас, — ответил Ломаев, садясь на переднее место, — а то и у тебя на работе долго не задержусь. Поехали домой.
Столица проснулась. Людские потоки разноцветными струйками лились по улицам и размазывались по проспектам, сливаясь в одну картину, на которой изображена лицедейская маска. Загляни под нее — народ зажмурится от света и натянет маску обратно. В темноте жить гораздо удобней.
— Хорошая тема для статьи — итальянское возрождение нашего века, — вслух размышлял Ломаев, рассматривая пузатого гаишника, беседующего с водителем на трассе. — Хотя давай первое время обойдемся без шедевров.
— Может, будешь и дальше подписываться иереем? — спросил Ваня. — А то реально тираж потеряем.
— Нет, не буду.
Миша посмотрелся в зеркало заднего вида и увидел вполне человеческое лицо. Опухшее, но это пройдет.
Ника Батхен
Фараоново племя
Антон Горянин был неудачливый человек. Точнее, невезучий фотограф.
Ему пришлось стать фотографом, когда отец безнадежно слег. Без выставок не вступишь в Союз художников, а без красной корочки в кармане не удержишь за собой мастерскую. Антон жил на Зеленина, в бывшем доме герцога Лейхтенбергского, в огромной застекленной мансарде среди мольбертов, гипсовых бюстов и прочего хлама, оставшегося от отца и, скорее всего, от деда. Оба писали вождей, заводские пейзажи и голых женщин в свободное время, оба были фанатиками искусства. У Антона же с красками с юности не срослось. Зато с первой же «мыльницы», сменянной за бутылку у пьянчужки с первого этажа, пошли приличные кадры — оказалось, что у него к сорока годам прорезался верный глаз и то чувство композиции, которое сродни абсолютному слуху у музыкантов. Отец, уже лежа в диспансере на Березовой, успел порадоваться серии из двенадцати отражений — Антону захотелось снять город через мокрый асфальт, лужи и стекла витрин. Но на выставку — даже с поддержкой друзей отца, которой надо было пользоваться, пока держалась добрая память о старом Горянине, — не хватало.