Мне стыдно за них, своих соседей, и тех, кто мне незнаком, за их поведение и образ мыслей. Они ходят в церковь, я – нет. Собственная «неполноценность» не унижает меня. Напротив. Но мне страшно – страшно оттого, что я не вижу в их глазах ненависти и гнева, пусть даже легкого неодобрения того, что я натворил. Что мы все натворили. И что они все делают сейчас, разумеется и единственно лишь на благо общества. Они, мои товарищи… бывшие товарищи на тяжеловооруженных десантных кораблях.
Поэтому мне страшно.
Страшно жить.
Этот груз, эта ноша – непосильны. Но я не пойду на курсы реабилитации, это даже хуже, чем пойти в церковь.
Изо дня в день я вскакиваю от привидевшегося кошмара, я плетусь на кухню и пью воду из чайника, носик которого похож на загубник боевого скафандра. Потом я сижу на кровати и покачиваюсь, обхватив голову руками. И глухо мычу.
Сегодняшний день не исключение.
Мои сны не отличаются разнообразием. Одно и то же, каждую ночь одно и то же. Я устал, я больше не могу… так. Я хотел бы опять научиться смеяться, как Шульц из сна. Но не могу. Потому что Шульц – это я. А Петера, у которого сводило скулы, убили. На Титании. Свои. Однажды он заставил себя опустить автомат. «Свои» – эвфемизм, попытка уйти от ответственности, взбрыки подсознания. Это сделал я, сержант Иоганн Эйльхард Шульц.
За окном рассветает, в сером тумане видны корявые и узловатые ветви кленов. Листьев на них нет: клены давно засохли. Они мертвы, как и я. Просто сохраняют видимость. Из приотворенной форточки веет прохладой, и так же холодна рукоять именного пистолета в ладони.
Я давно хочу сделать это, но всякий раз мне не хватает ускользающе малой, крохотной части того, что называют решимостью. Не хватает изо дня в день. Может быть, в этот раз?
Как просто, ужасающе просто было убивать других. Как трудно убить себя.
Пересилить… Ну же!
Я смотрю на черный зрачок дула, ребристого дула именного пистолета, врученного за особые заслуги на Дейдре. «Особые заслуги» – тоже эвфемизм, за ним скрываются тысячи и тысячи погибших. Расстрелянных, взорванных, сожженных. Начиная с Вольханы, в ход пошли ядовитые газы и бактериологическое оружие.
Нас учили лишь убивать.
Ствол пахнет гарью: гарь не выветривается, она осталась. Ствол покрыт липким и тонким слоем смазки: право на именное оружие – это не право на его ношение и использование. Только на хранение. По определенным законом правилам.
Могу я нарушить закон? Могу, черт побери, сделать это в собственном доме, где меня никто не видит?! Можете не отвечать.
Ствол грубо раздирает рот и царапает небо. И меня подташнивает от жирной, отвратительной смазки. Ну, давай же!
Палец на спусковом крючке медленно выбирает слабину.
Теперь убивать научат всех. И детей, и взрослых, и стариков. Всех.
И убивать будут тоже всех. Многомиллиардное, рванувшее осваивать космос человечество, – одна сплошная зондеркоманда. Нам не по пути. Побеждайте… проигрывайте. Без меня.
Свободный ход крючка закончился. Слабина выбрана, и мозги готовы разлететься склизкими ошметками. Брызнуть в стены.
Надеюсь, так же когда-нибудь разлетятся и ваши.
Вы не люди.
Огонь!
…А-а-а! Рвущийся из груди вопль.
Сбивающееся дыхание. Лязгающий стук зубов.
Утро.
Сегодня я нажму на курок. Я смогу.
Антон Первушин
Хрен против Редьки
Свою смерть трансгуманист Дегтярный запомнил намного хуже, чем воскрешение.