Ей говорили, а она не слышала. Она не думала даже о своих отце и матери, оставшихся где-то в иной жизни, так далеко, что и не докричишься туда уже. Ей не надо было ни почестей, ни драгоценностей, ни тем паче знатного мужа. Но то, что ей было надо, никто ей не собирался давать.
Джаредина окончательно поняла это, повстречавшись со светлым князем.
— Да что ты, милая? — удивился тот, когда она рухнула ему в ноги и излила свою сердечную мольбу. — Полно, полно, встань! Это нам всем впору на колени перед тобой падать. Ты слаба еще… да послушай, что говоришь. Как это — отпустить? Ты разве забыла, зачем мы тебя за ним отрядили? Он ведь поля жег и людей воровал — точно как та вирьеррская тварь. Никак хочешь, отведя одну беду, сразу новую накликать?
— Он не станет, — твердила Джаредина. — Не станет вредить, он улетит, и я с ним улечу, никогда больше нас не увидите, только пустите его…
— Ну полно, — сказал князь, самую малость сердясь. — Вижу, не оправилась ты еще сполна от своей тяжкой хвори. Лекари говорят, тут только время излечит. Иди-ка лучше сюда вот, сядь по правую руку от меня, угостись да познакомься со славным рыцарем Ладдеком. Говорит вот, любит тебя без памяти… да и не он один…
И улыбался князь лукаво, и смеялся, и говорил, говорил что-то еще, а вместе с ним — княгиня и весь их двор, так что у Джаредины голова шла кругом от их суетливости, их никчемности, их глупости и их страшного жестокосердия. Но она, как и Дженсен, слишком слаба была, чтобы рвануться с места ввысь, порвать золотые оковы, продраться сквозь заостренные колья. И тогда она наконец поняла, что страшная слабость ее дракона была не столько от ран, сколько от человеческой неблагодарности.
И никакого спасения тут не было.
Дни шли. Празднества кончились, лето сменилось осенью. Дракон в яме у дворцовой площади перестал быть великолепным трофеем и стал просто диковинкой, на которую люди стягивались поглазеть не только со всех Семи Долин, но и из сопредельных княжеств. И впрямь, где еще вблизи увидишь живого дракона? Раны его затянулись, хотя левое крыло так и висело косо, и чешуя на нем нарастала уж больно медленно, точно оно было сожрано лишаем. Но кормили его исправно, сочным кровавым мясом, да и люд, хохоча, частенько кидался в яму овощами и фруктами — не всегда даже гнилыми. Дракон утробно рычал, когда этакий снаряд шмякался и прилипал к его чешуе, а потом слизывал мякоть и обводил пасть раздвоенным языком. Он не мог больше навести на людей страху своими чарами, не мог полыхнуть из пасти горячим пламенем. И не пытался вырваться, даже глаз к небу не поднимал. Если не ел, то просто лежал в яме, вытянув морду, и на веки его прикрытых, тусклых глаз лениво садились жирные осенние мухи.
Джаредина ходила к нему по ночам — днем не пробиться было сквозь толпу. Да и не пустили бы ее. Приставили к ней девок-соглядатаек, и чуть что им не нравилось — кричали, что у девы-драконоборицы опять лихорадка, хватали, в постель волокли, будто для ее же блага… Со временем она научилась их обхитрять, и ночью, когда ее стражницы дружно похрапывали, тихонько спускалась из окна по свитой из простыней веревке и подбиралась к краю котлована.
Когда она подошла туда в первый раз, ее ужаснула адская вонь, несущаяся из ямы. Но еще больше ужаснул вид дракона вблизи. Даже издали ясно было, что плохо дело, но как плохо — она только тогда поняла, когда вдохнула запах его болезни и его отчаяния. Чешуя, там, где сохранилась, так и осталась черной, луна и звезды больше не отражали в ней свое серебристое сияние. Грива совсем помертвела, ни одна иголочка не шевелилась. А хуже всего был запах — тот самый, который чуяла Джаредина от драконицы, когда Дженсен сцеплялся с нею в небе. Запах боли и гнева, столь сильных, что от них меркнет разум.
— Дженсен, — окликнула его Джаредина, сперва мысленно, потом вслух, потом еще погромче.
Он не сразу, но отозвался — шевельнулся, двинув ухом, дернул хвостом, медленно приоткрыл глаза. И когда Джаредина заглянула в них, пытаясь возобновить с ним душевную связь, то чуть не отшатнулась, едва удержав горестный крик. Глаза у ее дракона стали мутными, и на душе у него было так же мутно: в его взгляде не было больше той ясной, отчетливо человеческой мысли, которая так пугала в нем обычных людей и которая заворожила и привязала к нему когда-то его наездницу. Разум еще теплился в нем, еле-еле, точно остывающие угли на пепелище, и Джаредине удалось зацепиться за него краешком своего разума — уцепиться и закричать, завопить изо всех душевных сил:
«Не уходи! Останься со мной! ОСТАНЬСЯ СО МНОЙ!»