Чуть слышно он приступил к распевке в середине диапазона, и солнечные слитки в воде и на стенах у самого входа заволновались в водовороте замирающих звуков.
Чтобы разогреть голос и «прокачать» акустику помещения, он брал обычно не Генделя, и не Барбарини, а фрагменты более позднего тенорового репертуара, просто поднимая их на кварту вверх. Часто использовал середину финальной арии Каварадосси из «Тоски» — вздернутое вверх «о доль-чи ба-а-чи-и-и…» — конечно, бомба для связок. Но именно это давало целую серию нужных эффектов в верхней тесситуре. А уж в акустике грота…
Закрыв глаза, еще не в полную силу он запел.
Постепенно голос просыпался, постепенно он
Он пел, не открывая глаз, поднимая и поднимая голос, разворачивая его, натягивая парусом, вливаясь голосом в переливы эха, блескучие тени и солнечную паутину воды на стенах; успокаивая самого себя, а затем и голос успокаивая, постепенно сводя звук на пианиссимо… Вот так, Габриэла! И никаких гроз, Габриэла, и никаких молний. Только покой, и Голос, и утренний рейс в Париж.
Когда угасло эхо последнего невесомого звука, он услышал плеск и резко обернулся.
В солнечном проеме грота по пояс в воде стояла Габриэла. Странно, что он мгновенно узнал ее в контражуре. Господи, он совсем забыл, как она прекрасна: сильное гладкое тело, молодое и зрелое — в солнечных слитках отражений воды.
Она выбрала самый открытый купальник, с жаркой ненавистью подумал он, понимая, что опять беззащитен, всегда беззащитен перед нею.
— Бесподобно! — проговорила она спокойно и властно. — Голос Орфея выманил Эвридику из Аида… Привет, малыш! Тебя легко выследить. Ну, дай же тебя рассмотреть, если уж я настигла редкую птичку спустя столько лет.
Он молча смотрел, как она приближается: медленно-устремленно, сильными гребками отметая воду от бедер. Приблизилась. Насмешливо проговорила:
— В этой чалме ты похож на шейха Ибн Сауда. Можно тебя потрогать? Милый мой, мо-о-окрый, пугли-ии-ивый, ну, здравствуй…
Она ладонью коснулась его груди, провела по ней дугу и вдруг хищно сжала, как много лет назад — будто взяла сердце в пригоршню.
— Что тебе нужно! — хрипло спросил он, отпрянув.
У нее было мокрое лицо, синие отчаянные глаза, и в них — жадность, неумолимая властная жадность тела.
— Ты слишком далеко уплыл! — сказала она отрывисто. — Слишком далеко от меня… все эти годы… Я ночью глаз не сомкнула, хоть беги к тебе, как тогда. Я… не могу! — И зубы сжав, чуть ли не с ненавистью: — Не могу без тебя жить!
И все защитные сооружения, что выстраивал он против нее годами — весь его Париж, и музыка, и Николь, и все пестрое, исполненное боли прошлое, — разом рухнули. Он перехватил ее руку, рванул к себе, стиснул и прошипел в такую близкую высокую шею:
— Ты бросишь Меира!
— Нет, — пробормотала она. — Это глупо! Но
Он оттолкнул ее и рассмеялся: да, это была она, Габриэла; это была она, в своей неукротимой жажде испробовать то и это, и ничего не пропустить, и владеть всем сразу.
— Медуза Горгона! — крикнул он, и эхо прокатилось от стены до стены, повторяя и, возможно, узнавая древнее здешнее имя. Габриэла следила за ним темными, фиолетовыми от воды, огромными глазами. Волнистые мокрые волосы облепляли плечи и грудь — ее скульптурные, великолепные плечи. И все же было в ней что-то жалкое.
Набрав воздуху, Леон на фортиссимо выдал распетым раскатистым голосом:
— Ме-е-еду-у-уза! Гор-го-о-она-а-а!!! — И зло, с облегчением рассмеялся: — Убирайся, пока я тебя не утопил прямо тут, к чертовой матери.
Но она качала головой, кружила в воде, пытаясь до него дотянуться.
— Заскучала, да? — все еще смеясь, с издевкой бросил он.
— Да! да! иди ко мне…
— Надоело большое тело Меира?
— …Милый, любимый, потерянный мой…
— Ты, похоже, притомилась от груза?
— Боже, да иди же ко мне, дурак… ты же любишь меня, эта твоя девочка — жалкая моя копия…
— А как же — чувствовать на себе вес? Или он чересчур поправился?
— Молчи…
— …Приличный вес нормального мужчины…
— …Господи, заткнись!
— …А теперь от скуки тебе захотелось сожрать меня, малыша-кузнечика, да?