—
— Гедалья! — подал голос Натан, легко постукивая по ручке кресла пальцами целой, не калечной руки, будто передавал коллеге и сопернику некое зашифрованное сообщение.
— Я думал, с твоими задатками, — не обращая внимания на позывные Натана, упрямо продолжал Гедалья, сверля своим набрякшим взглядом приспущенные жалюзи на окне, — ты пригодился бы и здесь.
Еще парочка
Леон молчал, тесно сцепив сложенные на груди руки:
— Ладно! — сказал Гедалья и вздохнул. — Я ничего не понимаю в музыке. Фанни — та понимала… Ладно! Езжай, учись, бог с тобой. Хотя, убей меня, не возьму в толк, почему не учиться дома. Но мы никого насильно не держим, это против наших правил. К тому же я не смог отказать Иммануэлю.
Вот и произнесено ключевое слово. Имя ангела-хранителя, скрюченного годами и артритом.
И когда Леон уже приподнялся — завершить, наконец, это мучительское расставание с прежней жизнью, Гедалья, тоже приподнявшись (неужели все-таки пожмет на прощание руку?), оперся о стол костяшками и проговорил:
— Вот и все. Тебе остается только сделать паспорт. Твой
Леон дернулся чуть ли не инстинктивно — как от щупалец спрута, что тянулись к нему через стол. Вопросительно обернулся к Натану.
— Гражданство восстанови, — уточнил Гедалья. — Пока они лавочку не прикрыли.
— Я собираюсь учиться музыке, — сдержанно возразил Леон. — Всего лишь музыке. И под своим именем.
— А нам твое имя не мешает! — раздраженно прикрикнул Гедалья. — Имя подходящее, удобное. Кому надо — немец, кому надо — француз. А может, и поляк… А скорее всего, просто одесский еврей с заполярной историей.
— С какой?! — ужаснулся Леон.
— Пойдем. — Натан хлопнул его по плечу, поднимаясь. — Все объясню.
И в
— Да кто меня помнит в той Одессе?! Там умерли все, кто меня близко знал! Или рехнулись. Или разъехались.
— Ну, и отлично, и очень кстати… «Род проходит, и род приходит…» Да и ты их смутно помнишь. Ведь ты в девяностом уехал в Норильск, к своей бабушке Ирине, где и вырос, такие дела… Она жива еще, кстати? Превосходно. Смотайся туда недели на две, погуляй, подсобери
— Для чего это все? — воскликнул Леон. — Для крючка?! Я же сказал, что хочу забыть обо всем. Натан! Я! Хочу! Забыть! — И жестко добавил: — Всех вас!
— Забывай на здоровье, — невозмутимо отозвался Калдман, отправляя в рот кружок лилового лука, но не донес, и тот упал на брюки, и Натан, чертыхаясь, принялся тереть пятно салфеткой. — Забывай! А когда чуток остынешь, поразмысли как следует. И сам поймешь, что новую жизнь — не только там, но и везде — лучше начинать с чистого листа. — Вытянул салфетку из салфетницы, аккуратно вытер руки. Вскинул на Леона свой знаменитый «всеохватно панорамный» взгляд: — На что тебе, кларнетист, все это хозяйство? — Широко повел рукой; и в щедро очерченное ею поле угодила и круглая физиономия продавца-курда, самозабвенно напевающего под нос восточную мелодию (при этом длинным острым ножом он срезал с бруса янтарной швармы тонкие ломти индюшатины), и подваливший к остановке автобус, откуда, белозубо хохоча, выпорхнули две девочки-эфиопки, и голенастая старуха в возмутительно мятых шортах и маечке, ведомая белым лабрадором на поводке, и трое велосипедистов, на лету оживленно перекрикивающих друг друга. — Отлично ты проживешь без всего без этого…