— Так. Еще раз спрашиваю у внезапно отупевшего: это вы пропели пассаж?
— Да-да… извините, Кондрат Федорович. Я уже ухожу.
— Стойте! Стоять, я сказал… Соблаговолите повторить! Ну, что уставились на меня, как баран! Я сказал: повторить пассаж!
Леон, недоумевая, пропел еще раз доминант-септаккорд, любопытства ради задержавшись на нем и даже чуть усилив звук.
— А теперь на тон выше. — Насупленные брови топорщатся, как небрежно приклеенные, бульдожьи брыли подрагивают, голубоватые мешки под пронзительными глазками (Барышня называла такие
Леон старательно и удивленно раз за разом раскатывал извилистую лестницу в небеса.
Ехидно-сосредоточенно глядя — не на Леона, а в окно, мельтешащее невесомым снежным пухом, — «Рыло» бормотал:
— Невероя-а-атно: еще и купол идеальный, судя по тембру… И чертовская природная эластичность. Так лихо-ровненько проскочить с микста на фальцет… а ведь такому научить почти невозможно!
Сурово кивнул на кларнет в руках Леона:
— Какой курс?
— Первый.
— Тэк-с. — Старик чуть откинулся, изучая Леона. — Слушайте, юноша. Слушайте и старайтесь запомнить. Сейчас я распишу вам вашу судьбу, и будь я проклят, если это не то, что вас ожидает. — Косматые брови внезапно вздыбились, глаза округлились от необъяснимого гнева: — Еще четыре года вы будете плевать в свою визгливую дуду, а затем зарабатывать эмфизему, просиживая штаны в оркестре, — кстати, не имея возможности лишнюю пару этих штанов купить! Зато на пенсию выйдете на целых пять лет раньше — если, разумеется, не выгонят или не сопьетесь.
Переминаясь с ноги на ногу, Леон машинально нажимал и отпускал клапан передувания: студент-провинциал благоговеет перед преподавателями, так что стой-переминайся. Встрять посреди гневной тирады неудобно, да и собеседник так колоритен, так напоминает одновременно и покойного Григория Нисаныча, и незабвенного Гедалью…
Достав из кармана колпачок, Леон прикрыл мундштук кларнета. К чему старик клонит, угадать невозможно.
— А между тем, юноша… Между тем вы носитель редчайшего дара! Ваши голосовые данные — алмаз, и до бриллианта ему совсем недалеко. Если работать, разумеется, и много работать. Часто пробуете петь?
— Бывает, — пожал плечами Леон. — Пел в хоре музыкальной школы, потом… Потом перевели в оркестр.
О своей короткой и яркой карьере в Оперном театре Одессы он решил промолчать. Разговор получался неожиданным, Леона будто встряхнули. А к чему нам волненья и страсти? Уймись, беспокойное сердце…
— Первым дискантом пел?
Леон кивнул.
— Короче, юноша! — решительно резюмировал старик. — У вас явный и яркий контратенор. Хоть слышали, что это такое?
То ли потому, что старик так возвышенно произнес это слово, с рокотом в глубине, с приподнятым «э» на гребне (контрратэ-энор!), то ли потому, что диагноз поставил по нескольким пассажам, пропетым, в сущности, спустя рукава, играючи, Леон смутился. Все в нем всколыхнулось: его потерянный и необретенный голос, его ожидания, разочарования, странная «осторожная» ломка, словно природа не желала расставаться с мальчишеским тембром — текучим кипящим серебром…
— Но… это ж вроде, а я…
— Ах да! Ка-ане-е-шна! — Старик расхохотался саркастическим оперным смехом. Кажется, он просто не умел разговаривать нормальным тоном. Любая реплика у него звучала на неестественном подъеме, как «люди гибнут за металл!». — Да, конечно! Вот что мы знаем, вот что мы слышали: смешное и стыдное слово «кастрат». А вы, разумеется, полноценный мужчина. Какое невежество, молодой человек! — И вдруг закричал на весь коридор, отчего проходившая мимо студентка шарахнулась и помчалась прочь испуганной косулей: — В ножки мне валитесь, в ножки! В моем лице с вами судьба говорит! — И дух перевел, обеими руками прилаживая за уши вздыбленные остатки клочковатых волос. — Контратенор, юноша, — редчайший дар, подарок того самого упраздненного бога, и достается он, может, одному на миллионы!