Итак, спустя тысячу лет развития Россия – по-прежнему «подросток». Об этом в 1918 г. и Василий Розанов, но с удивлением и тоской: «Страшно, дико: но, проживя тысячу лет –
мы все еще считаем себя “молодыми”, “молодою нациею”»[890] (курсив В. Розанова. – В.К.). Однако ощущение это, что нам еще все только предстоит начать, как я уже говорил, коренится в глубокой традиции культуры без наследства. Недоверие к собственному прошлому рождает веру в великое будущее. Но где гарантии этого величия? Константин Леонтьев звучит здесь скептичнее и желчнее любого западника: «Разве решено, что именно предстоит России в будущем? Разве есть положительные доказательства, что мы молоды»[891] (курсив К. Леонтьева. – В.К.). Аналогично в середине прошлого века отношение славянофила Хомякова к рассуждениям о «детской восприимчивости» России: «Утешительный вывод: девятисотлетний рост будущей обезьяны»[892]. Эти ламентации – реакция на бесконечные попытки каждый раз начать все заново.Вряд ли такое состояние общества говорит об устойчивости цивилизационных завоеваний. Склонность к постоянным перерывам в развитии свидетельствует скорее не о молодости, а о духовной невзрослости,
об определенной, многократно опробованной культурой защитной реакции против усложнения социума. Разговоры о нашей исторической юности возникали в результате нежелания знать свое реальное прошлое, пусть скверное, не красящее, но действительно бывшее. Гораздо легче и спокойнее, как это и делает подросток, придумать себе красивую биографию, создать руками официозных борзописцев историко-олеографическую родословную России. Но это псевдоистория. Так надо, потому что нечто похожее есть у заграничных деточек. Отрекаясь от реального прошлого, не взрослели.Лет до ста расти нам без старости.В. МаяковскийНо история возникает там, где есть развитие и взросление,
то есть реальное знание о себе и преодоление себя. Вопрос о нашей детскости, нашей невзрослости остается актуальным и сегодня.Нынешние отечественные культурфилософы продолжают твердить о детскости
национальной ментальности, о незрелости, сиротстве русских людей. Разумеется, интонации этих рассуждений различны. Тон умильный: «Не о “вечно бабьем” или “неотмирном” в русской душе надобно говорить, а о “детском”. Символ детства должен стоять на самом видном месте, а не в ряду случайных, необязательных символических обозначений, ибо “детское” помогает понять главное в душе народа»[893]. Ведь именно «детская вера русского народа в возможность обретения земного Царства сделала коммунизм по-настоящему действенной силой и подпитывала ее несколько десятилетий»[894]. Теперь тон саркастический, отчасти даже самоедский: «“Отцеубийство” – это взгляд детей на отцов как на прошлое, от которого должно избавиться вследствие его ложности, – извечная для русских ситуация»[895]. И далее мысль поясняется, что в России «опыт отцов только потому заметен, что от него надо скорее избавиться, разрушить как можно глубже»[896].6. Дети или… рабы?
На мой взгляд, в этих вышеприведенных высказываниях представлена некая феноменологическая констатация явления,
не более того. Хуже, что не всегда точная. Начну с утверждения о «необходимости избавиться от опыта отцов». Беда, и большая, как я уже старался показать, что само накопление опыта, опыт как таковой, передаваемый следующему поколению, отсутствует. Промотан. Даже негативный. Ибо опыт – это научение, даже «ошибки отцов» должны бы учить детей преодолевать прошлое, все время для этого помня его. А передаются только социобиологические рефлексы защиты от мира. Словно бы культура не рефлектирует по поводу себя, остается на уровне природного механизма. Как писал Чаадаев: «Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для самих себя. Мы так удивительно шествуем во времени, что по мере движения вперед пережитое пропадает для нас безвозвратно»[897]. Детям не от чего избавляться, все пропадает само собой.