Шагал – интересная душа, хотя, несомненно, несколько больная и в веселости, и в тоске своей. Какой-то маленький Гофман околовитебских трущоб. Еще скорее – Ремизов кисти, Ремизов черты оседлости. Но живописец он, все-таки, небольшой. Его композиция разорвана на кусочки, постоянно распадается на отдельные сценки, на отдельные выдумки, разбивающие внимание. К таким же кусочкам сводится его колорит. Каждый угол картины предоставляет какое-нибудь скерцо, какую-нибудь «находку». Все это вместе не слито. Рассматривать картинки и рисунки Шагала занятно, потому что в них есть поэзия бреда, потому что в них много пенящегося воображения. Этому не мешает, конечно, их как бы лубочный характер. Но, например, по содержанию так же занятно смотреть цветные гравюры великого Утамаро. Там ведь тоже художник на каждом шагу поражает вас неожиданными па вдохновенной пляски своей фантазии. Но какая разница! Там – живописец! Там – человек с необычайной культурной чуткостью, доминирующей над в совершенстве познанным рисунком и над непревосходимым чутьем красочного тона, там – виртуоз, всем овладевший и все подчиняющий грациозной свободе своей воли. Здесь… Может быть, Шагал мог бы рисовать, мог бы писать несколько лучше. Он, конечно, нарочно хочет известной наивности от своей работы. Но х-о-р-о-ш-о рисовать, х-о-р-о-ш-о писать красками – он не может. Вы видите все-таки, что знаний у него мало. Вкус тоже у него сомнительный: в погоне за курьезами, беспомощный перед видениями своего воспаленного воображения, Шагал не умеет свести концы с концами, не гармонизирует своих работ.
Он остается все же интересным художником. Прежде всего, интересует он, как своеобразный поэт. Притом, поэт, стремящийся выразить свою незаурядную душу графически, красочно и своеобразно достигающий этого.
Вступление других на такой же путь было бы бедствием. А, к сожалению, чудачить без овладения ремеслом, выезжать на чистой талантливости, не подкрепленной мощью в способах выражения, – это болезнь многих и многих молодых людей.
Шагалу это прощаешь. Его картины курьезны, нелепы, но все-таки то смешат, то пугают, и вы чувствуете, что он сам такой, что в конце концов все-таки все это глубоко искренно.
Да, ему это прощаешь, получаешь несомненное наслаждение от этой роскоши в бреде, от этих отдельных, колющих, метких наблюдений, от этой наивной игры кистью, и вместе… жалеешь художника. Он хочет летать, но он летает как домашняя птица, как птица с подрезанными крыльями: смешно, над землей, кувыркаясь и падая иногда. Ему все-таки нравится этот полет; и вы смеетесь, и вам интересно, как бросается в воздух, как хочет хлопать крыльями это полукрылатое существо. И вдруг вы опоминаетесь и чувствуете во всем этом боль[н]ую и уродливую сторону…
Впрочем, если вычесть замечательное знание языка, то я почти все то же мог бы сказать и об Алексее Ремизове. А ведь он – знаменит. Шагал из той же семьи художников. И он очень молод. Может быть, он подымется еще выше Ремизова?3
Перепечат.:
Печатается по:
2. Я. Тугендхольд. Новый талант. 1915
На выставке «1915 год»4
есть работы почти незнакомого Москве, но уже известного за границей, молодого художника Марка Шагала. Среди безудержной вакханалии «пластического лучизма» и живописного bric-a-brac’a[81] они кажутся скромными, интимными, почти «ретроградными». Но это – свойство всякого истинного искусства, движимого не запросами эстетической моды, а внутренними вневременными потребностями художественной души. Это не значит, что Шагал оторван от нашей тревожной современности, – ее гораздо больше в произведениях Шагала, нежели во всех окружающих «измах». Шагал был в Париже и вобрал в себя то, что носится в его воздухе; но он – уроженец Витебска, и эта наивная, почти ребяческая искренность провинции, сочетавшись в нем с формальным мастерством Парижа, сообщила его творчеству нечто глубоко-убедительное, трогающее, душевное. В Шагале сохранилась «святая простота» подлинного примитива, и вместе с тем в нем уже есть жестокий и острый надрыв взрослых детей Достоевского.