– в изнеможении выдохнул Егор и, вытирая мокрое лицо, несмелым взглядом окинул народ. Народ находился под впечатлением. Нервный румянец на лицах… Жена Бориса Давыдовича тихонько вышла на кухню, чтобы принести заготовленные бутерброды с любительской колбасой по два девяносто и чай с соломкой. – Да, – разорвал затянувшееся молчание Борис Давыдович. – Сильная вещь! – и даже как будто с укоризной покачал скульптурной головой. Все принялись поздравлять. – Ну, ты даешь!.. – Продирает!.. Он знает жизнь!.. – От души… – Наболело… – Егор смелел на глазах и, как автор, пил чай из самой большой кружки с петухом. Все были единодушны во мнении, что пьеса непроходная, но выражали также и критические соображения. Ахмет Назарович сказал, что пьесе не хватает нравственного потенциала, нет, он не против, что называется, в кавычках, очернительства, но нужно, чтобы оно было конструктивно в высшем смысле! – Я вспомнила Владимира Сергеевича и тоже сказала: – Конечно! Искусство должно быть конструктивным. – Трущобный реализм, – буркнул Юра Федоров. – Много дешевых намеков, – в своей обычной манере, мягко улыбаясь, сказал гадость мой друг Мерзляков. – Изжога шестидесятничества. – Все дружно зашумели, Мерзлякова обвинили в эстетстве и интеллектуализме. Тем не менее Витасик спокойно добавил, что ему не понравилось название «Сучье вымя». – Это плохое название, – сказал он. – Назови ее просто «Блевотина». – Я подумаю, – согласился автор. – Зря вы, Егор, против гуманизма, – сказала одна доброжелательная дамочка, близкая к театральной среде. – Это не я, – возразил Егор. – Это уборщица. – Милый Егорчик, кому вы рассказываете! – улыбнулась дамочка змейкой губ. – А пропо, матерные слова только засоряют ваш сочный народный язык, – высказался педиатр Василий Аркадьевич (у меня записан его телефон. Обращусь после родов). – Да, вы знаете, меня это тоже немного шокировало, – мило улыбаясь, призналась я. – И вообще, – покраснела я от волнения, чувствуя, что выступаю, – как же так можно? Ни одного светлого пятна… – Где я тебе его возьму, светлое пятно? – вдруг обозлился драматург. – Возьми и выдумай! – предложила я. – На то ты и писатель! – Я не леплю из говна конфетки, – заявил Егор и прикрыл губы и нос бородой дачного сторожа. – Я не Н.! (Он назвал имя модного кинорежиссера.) – Чем же плох Н.? – удивилась я (а мне нравились его фильмы). – Он, Ирочка, махровый приспособленец, – в доступной форме объяснил мне Мерзляков. – Во всяком случае, он не наводит такого мрака, – пожала я своими плечами. – Все с интересом смотрели на меня, потому что я тоже модная и обо мне передавало радио. – В пьесе Егора Васильевича действительно есть безысходность, – вступился за автора Борис Давыдович. – Но это горькая безысходность, в ней нет успокоенности и дешевого ерничества – и это прекрасно! – От искусства, однако, мало проку, если оно ни к чему не призывает, – заметил, со своей стороны, Ахмет Назарович, мой союзник по спору. – А по-моему, от искусства вообще мало проку, – выдала я. – Замешательство присутствующих. Переглядываются с улыбочками.
Я равнодушно подняла брови. – Видите ли, Ира, – сказал Борис Давыдович, – в условиях безвременья слово берет на себя определенные функции действия… – Есть слово и Слово, – возразил бывший аспирант Белохвостов. – Слово есть слово, то есть пустой звук, – невинно заморгала я своими длинными ресницами. – Ну, конечно! – раскипятился Егор, отставляя в сторону кружку с петухом. – Она думает, что лучше им жопу показать! – Я так не думаю, – ответила я в полной тишине оскорбления личности. – Но я знаю, что лучше!
Оставлена только горсть посвященных.