Изменение социального статуса поэта повлекло за собою такие возможности, о которых он и не подозревал в предреволюционные годы. Если ранее критическое суждение было частным делом, то теперь становилось возможным дать оцениваемому поэту право на жизнь в прямом смысле этого слова или в смысле опосредованном — жизни как поэтической биографии. Первый вариант реализовался в судьбах рукописей, рецензировавшихся Брюсовым для Лито (Литературного отдела) Наркомпроса. Этот отдел имел право не только рекомендовать рукопись к печати, но и купить ее, заплатив автору деньги независимо от возможности напечатать, «в целях поощрения литературного творчества»[478]
. Эти деньги могли спасти писателя от голодной смерти или, наоборот, поставить его перед самой отчаянной перспективой. Второй вариант предвещался одним из последних критических выступлений Брюсова — ответом на анкету: «О нездоровых явлениях в литературе»[479]. Ответ этот весьма бегл и уклончив, но сама возможность принять участие в коллективном обсуждении вопросов, ранее считавшихся делом совести самого литератора, была для нового Брюсова показательна.Но, конечно, далеко не только в этих прямых выходах в возможность распоряжаться поэтическими судьбами состояло значение послеоктябрьского творчества Брюсова-критика. Эти годы придали его деятельности особый размах и принципиально новое содержание, так как на страницах журналов, которые печатали брюсовские статьи, стояли проблемы абсолютно новые, с которыми ранее ему, да и никому из литераторов, сталкиваться не приходилось. И в такой ситуации мнение «самого культурного писателя на Руси» (определение Горького) весьма ценилось, так как позволяло не только волевым напором «неистовых ревнителей» выстраивать перспективы нового культурного развития, но и вписывать эти перспективы в историю русской и мировой литературы и искусства, создавая если не вполне объективную картину, то, во всяком случае, иллюзию такой объективности.
Потому особое внимание следует обратить на то, что в критике Брюсова после 1917 года появляется постоянный мотив, ранее отсутствовавший или присутствовавший лишь беглыми упоминаниями, — мотив прогностический. Безусловно афористически сформулировано это в заглавии статьи 1922 года: «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии». Задача Брюсова-критика теперь видится им как триединая: подвести итоги бурного литературного развития предреволюционной эпохи, определить «смысл современной поэзии» и дать прогноз на будущее, по крайней мере, на будущее ближайшее.
Какой же представлял себе Брюсов эту триаду? Что видел он в прошедшем, настоящем и будущем русской поэзии?
Безусловно ушедшим в прошлое виделось ему прежде всего то поэтическое дело, которому он сам не столь давно, лет десять тому назад, отдавал талант и силы. Большинство поэтов, определившихся в девятисотые и десятые годы нашего века, представляются ему теперь безвозвратно ушедшими в былое: Блок, Сологуб, Волошин, Гумилев, Мандельштам, Ахматова, Кузмин, Ходасевич, Цветаева... Всем им Брюсов решительно отказал не только в каких бы то ни было перспективах, но и вообще в возможности развития. «Версты» Цветаевой и «Тяжелая лира» Ходасевича, «Вторая книга» Мандельштама и «Anno Domini» Ахматовой, «Первое свидание» Белого и даже «Двенадцать» Блока (поэма эта определена словами: «Конечно, антиреволюционная по духу»!) заслуживают, по его мнению, или решительного осуждения или, в крайнем случае, холодной, сквозь зубы, похвалы, как поразительные стихи Волошина о России и революции.
Сегодняшний день — это поэтическая деятельность футуристов (решительное предпочтение среди которых отдается творчеству Маяковского и Пастернака, вообще становящегося наиболее ценимым Брюсовым поэтом современности) и — в меньшей степени — имажинистов (среди них выделен Сергей Есенин, его «певучий стих»). Именно они в революционное пятилетие 1917—1922 годов несли основную тяжесть и теоретической, и собственно поэтической разработки новых принципов, по которым в дальнейшем могло бы пойти развитие новой литературы. Однако к исходу этого пятилетия все теоретически разработанные ими возможности оказались исчерпанными и оставалась лишь широкая практическая разработка этих возможностей, которая могла становиться уже уделом талантливых последователей (и даже сторонних наблюдателей: так, сам Брюсов пишет стихи в духе Пастернака и Хлебникова, доказывая тем самым — или, по крайней мере, стараясь доказать, — что, подобно научной разработке, испытанный футуристами склад стиха может быть практически применен едва ли не любым поэтом), а далее — и вовсе безразличных для истории литературы эпигонов.