Читаем Русская литература первой трети XX века полностью

С большинством лозунгов, содержащихся в акмеистических манифестах и сопутствовавших им авторитетных суждениях, Иванов безусловно соглашался: и с желанием точности поэтического слова, и с уходом от обсуждения тем, требовавших абстрактного поэтического инструментария, и с ориентацией на говорной, а не напевный стих, и пр., и пр.

Однако у родоначальников акмеизма (кроме разве что С. Городецкого) эти признаки нового течения не носили догматического характера. Они, сами устанавливая себе законы, сами могли их и нарушать. Иванов же со страстью неофита строго придерживался канонов, и в результате получались произведения безупречно акмеистические с точки зрения манифестов Гумилева и Городецкого и критических статей сторонних наблюдателей, но одновременно безжизненные, лишенные внутренней свободы.

Так, например, общим местом при противопоставлении акмеизма символизму стала аналогия между, соответственно, изобразительными искусствами (живопись, графика, скульптура, архитектура) и музыкой. Иванов переносит это представление в стихи с поразительным старанием, так что любой желающий может выстроить замечательно цельные ряды оппозиций. Вот названия его стихотворений: «Книжные украшения», «Литография», «Скромный пейзаж». А вот отдельные выразительные строки: «Как я люблю фламандские панно...», «...воскресает этот мир, как на поблекшей акварели...», «А на кофейнике пастушки / По-прежнему плетут венки...», «Пожелтевшие гравюры...» и т.д., и т.д. Примеры можно множить и множить едва ли не до бесконечности. Конечно, нельзя сказать, что Иванов вообще представляет себе мир в виде картины, гравюры, живописи на фарфоре и т.п. В его стихах изображение и изображенное взаимодействуют, грани между ними уничтожаются, природа переходит в картину, а та в свою очередь оживает, причем момент перехода непредсказуем и потому активно воздействует на читателя. Но регулярное самоповторение смазывает весь возникающий эффект, превращая его в конечном счете в такую же заданность, как если бы поэт просто описывал картину за картиной.

Такого рода упрощение было совершенно определенным образом связано с реальностью развития русской поэзии в десятые годы двадцатого века.

Кризис символизма, претендовавшего на то, чтобы стать не только наследником всей мировой культуры в ее высших образцах, но и одновременно ключом к осознанию всего, что происходит в современном мире, привел не просто к отречению поэтов от этого течения, но и к пересмотру представлений о соотношении искусства и действительности. Вопрос этот, без сомнения, весьма сложен, решался он разными поэтами совершенно по-разному, но для того круга, в котором оказался Иванов, было весьма сильно представление о том, что «все в жизни лишь средство / Для ярко-певучих стихов» (В. Брюсов). Недаром Гумилев, прочитав впервые эти строки, писал их автору: «Это была одна из сокровеннейших мыслей моих, но я боялся оформить ее даже для себя и считал ее преувеличенным парадоксом. Теперь же в цепи Ваших стихов она кажется вполне обоснованной истиной, и я удивляюсь ее глубине...»[225] Трактовка этого представления могла принимать разнообразные обличия, от примитивно эгоцентрических до тех, что были намечены в статье Мандельштама «Утро акмеизма», где служение Логосу понимается как высшее предназначение поэта, включающее в себя все богатство и разнообразие жизни как его самого, так и окружающего мира. В известных — уже поздних — словах Мандельштама: «Акмеизм — это тоска по мировой культуре», отражено представление о творчестве как о средоточии мировых проблем, преломленных через поэтическое слово и только таким образом передаваемых читателю, без поддержки каких бы то ни было внелитературных средств, на которые, бесспорно, рассчитывали символисты. Поэтому акмеизм в идеале (реализовавшемся в ряде наивысших его достижений) предусматривал непременное переосмысление роли культуры в жизни человечества как неизменной нравственной основы творчества[226].

Но то, что в творчестве блистательных поэтов акмеистической плеяды приобретало характер серьезного мировоззренческого изменения, в сознании их младшего современника, пытавшегося пойти тем же путем, преломлялось в описательство, следование многократно опробованным и потому беспроигрышно надежным образцам. Очень верно определил место Иванова в русской поэзии десятых годов В.М. Жирмунский, рецензируя книгу «Вереск»: «Нельзя не любить стихов Георгия Иванова за большое совершенство в выполнении скромной задачи, добровольно ограниченной его поэтической волей. Нельзя не пожалеть о том, что ему не дано стремиться к художественному воплощению жизненных ценностей большей напряженности и глубины и более широкого захвата, что так мало дано его поэзии из бесконечного многообразия и богатства живых жизненных форм»[227].

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже