Читаем Русская литература первой трети XX века полностью

Если б он познакомился с работами специалистов, трактующих эволюцию русского ямба, то явно увидел бы он, что эволюция эта эпохи Державина до модернистов являет собою картину динамизации ямбов в них бьющими ритмами вплоть до выпрыга ритма из канонической формы в свободно ритмической строчке, вполне соответствующую вырыву революционной энергии из оков буржуазного рабства[898].

Революционные симптомы в стихе назревали еще в дореволюционное время в поэзии Александра Блока, Верхарна и пр.; и преступалася грань меж поэзией и прозой, стремящейся в предреволюционном периоде к ритмической форме: у Ремизова, у Андреева мы отчетливо видим стремление вырваться из установленных прозаических форм: от символистов до футуристов включительно видим мы зреющую революцию в динамизации формы: в том сказывалась атмосфера грозы.

Нам смешны указания на то, что процессы революционной эпохи нашли отражение себе в традиционном романе: такой роман изжит; новаторские попытки дореволюционного времени отжили в единственном смысле; традиции литературы вчерашней еще не доломаны в них; отрицать точку выпрыга в них из канонов — смешно: эта точка должна в них расшириться до пространства, слагающего воистину новые формы. Поэтому возвращение вчерашних бытовиков к отражению революции в установленных канонах словесности в пику писателям, углубляющим бунт самых форм, уподобляемо лишь испугу и утомлению революционными ритмами; схватываться за «роман», когда самый роман у такого живого писателя, как Максим Горький, уже превращается в дневники сознаванья, — значит гипертрофировать литературное нэпманство; сам роман — дореволюционная форма, отчетливо распадавшаяся под напорами зреющего революционного ритма в дореволюционное время: и прав Шкловский, указывавший на замену романа особою формою индивидуального дневника (пример — Горький)[899]; в индивидуальном сознании революционная драма правдивее отражает социальный переворот, чем в написанном по рецепту и прописи социальном романе.

Требование наличности социальных плакатов в произведении словесного творчества есть продукт близорукости; социальное отражение обнаженное в индивидуальных движениях сознания; в интимнейших заявлениях писателя подымается и неприкрытая социальная подоплека.

Естественно полагают, что творчество пролетариата говорит не о «я», а о «мы» коллектива; но «мы» коллектива ткачей отразится полнее тогда, когда ткач нам правдиво расскажет о субъективнейших переживаниях своей жизни, и в них отразится наш взгляд коллектива; не отразится никак он в искусственно заданном лозунге: «Мы-де, ткачи...» Ткач в поэзии вполне себя выразит там, где забудет он думать о том, что он ткач: тут-то вот, в обнажении от прописи социальной риторики обнаружится «мы» коллектива в нем.

Революция форм протекает латентно еще: не в обвале вчерашней культуры она, а в слепительной молнии, в сказанном внутренне «да» новой жизни. Гром следствие молнии; гром — отстает; световые волны сознания опережают воздушные колебания звука: и громкое слово рождается после. Все то, что гремит вокруг нас, возвещая о кризисе,— лишь последствие дореволюционного прошлого; молнии революции — были: и знаем, что будут — громы. Знаем: ритма грядущего переката громов не исчислишь заранее: гром грому — рознь; этот гром — перекат; этот краткий удар.

Каноничные формы романа, новеллы, поэмы, конечно же, перекаты прошедшей словесности, порожденной когда-то мерцавшими молниями приближавшейся тучи: теперь — в центре тучи, мы, после слепительной молнии. Все, что вокруг нам глаголет словами,— еще перекаты прошедшего: громы молнии только что бывшей — молчат: мы — пред громом грядущих творений; пронесся лишь ветер в лирическом шелесте «революционных» поэтов; и мы — в тишине, потрясенные молнией; драматизация нашей жизни., наверное, отразится в ближайших годах появлением новой драматургии; и после наступит момент появления эпоса; но деление это на лирику, драму и эпос — условные формы, в которых еще изживается тишина перед громами нового слова, в котором не будет деления на лирику, эпос и драму, где будет воистину эпопея словесности (с новым членением форм).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука
Михаил Кузмин
Михаил Кузмин

Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936) — поэт Серебряного века, прозаик, переводчик, композитор. До сих пор о его жизни и творчестве существует множество легенд, и самая главная из них — мнение о нем как приверженце «прекрасной ясности», проповеднике «привольной легкости бездумного житья», авторе фривольных стилизованных стихов и повестей. Но при внимательном прочтении эта легкость оборачивается глубоким трагизмом, мучительные переживания завершаются фарсом, низкий и даже «грязный» быт определяет судьбу — и понять, как это происходит, необыкновенно трудно. Как практически все русские интеллигенты, Кузмин приветствовал революцию, но в дальнейшем нежелание и неумение приспосабливаться привело его почти к полной изоляции в литературной жизни конца двадцатых и всех тридцатых годов XX века, но он не допускал даже мысли об эмиграции. О жизни, творчестве, трагической судьбе поэта рассказывают авторы, с научной скрупулезностью исследуя его творческое наследие, значительность которого бесспорна, и с большим человеческим тактом повествуя о частной жизни сложного, противоречивого человека.знак информационной продукции 16+

Джон Э. Малмстад , Николай Алексеевич Богомолов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное