Читаем Русская литература первой трети XX века полностью

Действительно, при чтении «Горницы» (1914) и «Вереска» (1916) нередко создается впечатление, что при всей умелости, мастеровитости поэта ему просто не о чем писать, и отсутствие собственного, выношенного запаса жизненных ценностей заставляет поэта уподобиться персонажу собственного стихотворения, изображенному, с одной стороны, с неподдельной иронией, а с другой — вполне серьезно, как реально существующий тип:


Уж вечер. Стада пропылили,Проиграли сбор пастухи.Что ж, ужинать, илиЕще сочинить стихи?..


Поэзия Георгия Иванова эпохи «Горницы» и «Вереска» все время балансирует на грани между вполне серьезным описательством и тонкой самоиронией. Стоит ему чуть-чуть эту иронию утратить, как появляются стихи, составившие сборник «Памятник славы» (1915), вызванные к жизни событиями первой мировой войны, а через них — и трактуемыми в старозаветном духе «православием, самодержавием и народностью», столь явно культивировавшимися официальными массовыми журналами того времени. Небольшое, на первый взгляд, спрямление мысли выливалось в очевидные даже самому благожелательному взгляду художественные просчеты[228].

Явная неудача «Памятника главы» и далеко не безоговорочный успех «Вереска» создавали впечатление, что творческое развитие поэта идет по нисходящей[229], что он постепенно превращается в обыкновенного, среднего стихотворца, каких много было в Петрограде того времени. Когда в 1921 году вышел новый его сборник «Сады» с изящной обложкой М. Добужинского, критика буквально обрушилась на него, причем авторы рецензий, придерживавшиеся самой различной эстетической и политической ориентации, на этот раз были поразительно единодушны. Как бы резюмировал их высказывания Л.Н. Лунц: «В общем, стихи Г. Иванова образцовы. И весь ужас в том, что они образцовы»[230].

Однако перечитывая этот сборник сейчас, начинаешь понимать, что взгляд современников несколько обманывал их. В «Садах» они видели только продолжение уже давно определившегося мастерства, тогда как взгляд с исторической дистанции позволяет заметить, что в этой книге произошел определенный сдвиг, ускользнувший от глаз современников, но ныне не могущий остаться незамеченным. Изменяется звук стихов, изменяется их общая настроенность:


В меланхолические вечера,Когда прозрачны краски увяданья,Как разрисованные веера,Вы раскрываетесь, воспоминанья.Деревья жалобно шумят, лунаНапоминает бледный диск камеи,И эхо повторяет именаЕлизаветы или Саломеи.


В этих восьми строках пятистопного ямба четыре строки несут всего лишь по два ударения из пяти возможных; резко усилена ударность четвертого слога, традиционно «слабого», и, наоборот, упала ударность шестого, традиционно «сильного». Строки эти тем самым оказываются ритмически выделены, отмечены, напевны в противоположность обычной для Иванова графичности. Но вдруг, в заключительной строфе, это ритмическое движение обрывается, заменяясь совсем иным, традиционным ритмическим рисунком:


И снова землю я люблю за то,Что так торжественны лучи заката,Что легкой кистью Антуан ВаттоКоснулся сердца моего когда-то.


Если читать только внешний смысл стиха, то легко принять его за традиционное для Иванова сближение и даже смешение искусства и жизни. Но если вслушаться в ритм, в пение гласных, в долгие разрывы между ударениями, вдруг обрывающиеся резкостью и едва ли не чеканностью ритма, то невольно начинаешь семантизировать это движение. Один из вариантов осмысления предлагает В. Вейдле: «...ничего не скажешь, не просто сладко: сладостно. Звучит чудесно, и на грусти взошло пение этих стихов. Без нее они бы и не пели»[231]. Но не меньше оснований имеем мы для того, чтобы предположить, что в это зияние, в эти переломы внутри стиха входил перелом времени.

По своим внешним темам стихи «Садов» абсолютно отрешены от эпохи, от ее проблем и битв. Прямой диалог с современностью в них начисто отсутствует. Но все же человек, тщательно вслушивающийся в напев стиха, должен услышать, что за внешним антуражем, за застывшей, окончательно оформленной реальностью его поэзии, вроде бы заимствованной из искусства прежнего времени, тоже стоит современность — жизнь голодного и сурового Петрограда, далекий гул пушечной канонады, страшные слухи, ночные обыски и аресты, известия о гибели друзей и знакомых...

В стихах, написанных в те же годы, но в «Сады» не попавших, Иванов говорит об этом вполне открыто. Вот, скажем, стихотворение, которое известный и умевший быть тонким исследователь определял как «позорные стишки в прославление богемского <так!> кабака»[232]:


Перейти на страницу:

Похожие книги

Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней
Психодиахронологика: Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней

Читатель обнаружит в этой книге смесь разных дисциплин, состоящую из психоанализа, логики, истории литературы и культуры. Менее всего это смешение мыслилось нами как дополнение одного объяснения материала другим, ведущееся по принципу: там, где кончается психология, начинается логика, и там, где кончается логика, начинается историческое исследование. Метод, положенный в основу нашей работы, антиплюралистичен. Мы руководствовались убеждением, что психоанализ, логика и история — это одно и то же… Инструментальной задачей нашей книги была выработка такого метаязыка, в котором термины психоанализа, логики и диахронической культурологии были бы взаимопереводимы. Что касается существа дела, то оно заключалось в том, чтобы установить соответствия между онтогенезом и филогенезом. Мы попытались совместить в нашей книге фрейдизм и психологию интеллекта, которую развернули Ж. Пиаже, К. Левин, Л. С. Выготский, хотя предпочтение было почти безоговорочно отдано фрейдизму.Нашим материалом была русская литература, начиная с пушкинской эпохи (которую мы определяем как романтизм) и вплоть до современности. Иногда мы выходили за пределы литературоведения в область общей культурологии. Мы дали психо-логическую характеристику следующим периодам: романтизму (начало XIX в.), реализму (1840–80-е гг.), символизму (рубеж прошлого и нынешнего столетий), авангарду (перешедшему в середине 1920-х гг. в тоталитарную культуру), постмодернизму (возникшему в 1960-е гг.).И. П. Смирнов

Игорь Павлович Смирнов , Игорь Смирнов

Культурология / Литературоведение / Образование и наука
Михаил Кузмин
Михаил Кузмин

Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936) — поэт Серебряного века, прозаик, переводчик, композитор. До сих пор о его жизни и творчестве существует множество легенд, и самая главная из них — мнение о нем как приверженце «прекрасной ясности», проповеднике «привольной легкости бездумного житья», авторе фривольных стилизованных стихов и повестей. Но при внимательном прочтении эта легкость оборачивается глубоким трагизмом, мучительные переживания завершаются фарсом, низкий и даже «грязный» быт определяет судьбу — и понять, как это происходит, необыкновенно трудно. Как практически все русские интеллигенты, Кузмин приветствовал революцию, но в дальнейшем нежелание и неумение приспосабливаться привело его почти к полной изоляции в литературной жизни конца двадцатых и всех тридцатых годов XX века, но он не допускал даже мысли об эмиграции. О жизни, творчестве, трагической судьбе поэта рассказывают авторы, с научной скрупулезностью исследуя его творческое наследие, значительность которого бесспорна, и с большим человеческим тактом повествуя о частной жизни сложного, противоречивого человека.знак информационной продукции 16+

Джон Э. Малмстад , Николай Алексеевич Богомолов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное