Вчера играл концерт Рахманинова с оркестром. Дирижировал Сцукочёвбдт. После чего я нажрался посмотрел «Апокалипсис сегодня» прожёг сигаретой простыню нассал в ведро и заснул. «Вот если вас куда-то приглашают куда вы очень хотите поехать играть», рассуждал расхаживая по гримёрке в лакированных искусственной кожи туфлях Сцукочёв, «и при этом программа составлена из произведений которые играть вам не хочется, то надо плюнуть и поехать, поскольку если вы откажетесь то десятеро будут счастливы согласиться и в следующий раз приглашать будут их, а не вас... невостребованность, вот что ждёт излишне бескомпромиссных... в жизни каждый шаг вперёд делается через компромисс, то есть через какой-то глупый принцип перешагиваешь, идёшь на компромисс, делаешь шаг вперёд!»
В дверь стучат, пора на сцену... Играю как всегда импровизирую делаю чего не готовил... Вдруг Сцукочёв вступает оркестром на два такта позже чем надо... Выкручиваюсь и ловлю, долго пытаюсь успокоиться. Время на сцене идёт и медленнее, и быстрее, чем обычно. Мелкие моменты сильно растягиваются, но крупные меры времени совершенно истончаются, так что оглядываясь их не видно. Секунда идёт минуты, а час пролетает мигом. В отличие от укуренного растяжения времени, когда отрезки всех размеров только растягиваются — пик растяжения приходится не на секунды, на отрывки времени примерно от десяти до двадцати минут — вечность. Прыжок с парашютом — что-то среднее между сценой и раскумаркой по способу растянуть-остановить бытовое время. И самое слабое.
Играем херово, чего уж тут скрывать. Хлопают вяло, успеха нет. Где-то думал только о контроле над текстом. Но было и содержание. Акцент с крайних частей каденции, где видел всю соль в училищное время, перетащил на среднюю, в ре- бемоль мажор, ещё и с секстой; а начал каденцию резко, злобно...
На сцене так мало помню себя. Изнутри ничего нет, глупо что-то замечать, когда цель в том, чтобы отдать как можно больше. Как в полифоническом сне, только наоборот. Во сне много деталей фиксируешь, но суть в том, что происходящее льётся в глубину тебя, чтобы там и остаться. Происходящее на сцене льётся через то же окно в сердце, но в другом направлении, наружу. Наблюдатель с иронией стоял у окна в своём сердце.
Раньше плевать хотел на звук, теперь только над звуком и есть моя власть часто. Звук точно и сразу говорит что там внутри у того кем я становлюсь на сцене. В конце концов, что такое я? Кроме того бесконечно холодного внутри, я — это ты, потому что ты для меня всё. Там — на сцене — эти нелепо ровные, какие только на типичных стейнвеях сцены бывают, чистые клавиши, всё блестит чистое, много света всегда. Мысли подходят к телепатическому порогу. Чувствую как меня слушают настолько отчётливо что кажется мешает читать мысли зала лишь то что зал или его внутренние группы не говорят внутри единой мысли словами как часто делают люди фразой замечанием. Руки на клавишах не помню не слежу их только иногда если одинокую печальную ноту возьмёшь и смотришь как баран на свою руку но тотчас уже используешь момент для собрать внимание и уловить фон тишины как шумит та плёнка кассеты на которую записан и этот концерт, и каждого из нас повседневная жизнь, и самое жбыхо, может быть, шум времени, данного, конкретного года или десятилетия; шум, исходящий оттуда где соединяются время как вечно повторяющийся ритуал и время как вечно обостряющее себя падение — тотчас мне вспоминается цвет салатово-зелёной полосы на твоей кофте, становится очень тихо, и чувствую как пауза, исчерпав себя, подталкивает музыку двигаться дальше...
Двенадцать, их может быть на самом деле и не двенадцать вовсе, может, один, или шесть, четырнадцать, и сколько бы ни было их, они в той же теме, что герой-восприятель Вади Момпа в его Симфонии, т.е. у них трагедия выбора между зверем и Богом, между зверем и Богом. Так с понтом идут державным шагом, позади голодный пёс, впереди Иисус Христос. Поэтому первая редакция Симфонии мне больше нравится. Никаких амдусциасов, это лишнее. Все эти рыла полифонической пурги, глоссолалия... Это толком ни к чему... Бестолковая глоссолалия... Хотя ведь есть и высший заумный язык... но без тебя всё ни к чему... Чёрный вечер... никаких тебе blue hour, никакого промежутка... белый снег... эти две строки — как два аккорда Мумумблы в исполнении Рахманинова. А Бродский ещё от Блока нос воротил — свинья... Чёрный это по чёрным клавишам аккорд: ми бемоль минор.
Пусть ми-бемоль минор печальный прозвучит
И Марксу имя новое в нём наречётся
Ведь имени достойным человек не должен быть