В этой похвале государеву прощению благодарность за то, что «он мне царственную руку простер», отодвинута на второй план, на первом же – назидание, обучение «милости к падшим», конкретно, к осужденным декабристам.
Николай в учителях, в особенности в таких, не нуждался. Его Величество не против семейного сходства с Петром в «Стансах», что же касается стихотворения «Друзьям», то он «доволен им, но не желает, чтобы оно было напечатано». Пушкин не останавливается, пишет о том же еще одно стихотворение, «Герой», обращенное непосредственно к царю и на этот раз содержащее прямое предупреждение:
Но время переменилось радикально. Прощение, демонстративно дарованное Пушкину в 1826 году, было эффектным политическим жестом на фоне только что учиненной расправы над «прямыми героями». Теперь же вполне вероятно, что и читать-то стишки «умнейшего человека России», пусть он сравнивает его хоть с Петром, хоть с Наполеоном, было ни к чему и недосуг.
И тогда Пушкин ловит царя на его же царской милости, так театрально поданной на той памятной аудиенции: «Теперь я буду твоим цензором!» Если так, то не «утрудит ли внимание Государя Императора» новое «стихотворение», а именно Петербургская повесть «Медный всадник»? Подавая рукопись на высшее рассмотрение, Пушкин переводил его из статуса «единственного цензора» в статус единственного читателя. «Медный всадник» сочинялся, само собой разумеется, не для одного Николая, но для него первого.
Что же прочел царь в присланном «стихотворении»? Что, во-первых, оно о царе, не о царе Петре, а о вообще царе. «Царского», и помимо Петра, слишком много на его страницах: «новая царица», «порфироносная вдова», «полнощная царица», «царский дом», «покойный царь», «царь молвил» и опять «молвил», «царям не совладеть». Что, во-вторых, этот двоящийся, троящийся, множащийся «царь», оставаясь, как и он, Николай, «мощным властелином судьбы» и «державцем полумира», превратился в «горделивого истукана», в бесчувственного «кумира» с «медною главой», который только и может, что величественно простирать руку и преследовать, преследовать, преследовать. Что Нева, в-третьих, бросающаяся на Петровскую площадь, что-то страшно ему напоминает… Ну да: тот на этой площади кошмар 14 декабря 1825 года, когда тоже «теснился кучами народ, / Любуясь брызгами, горами / И пеной разъяренных вод» не наводнения, а восстания – войск и толпы, которая тоже «вздувалась и ревела, / Котлом клоко́ча и клубясь». Тогда ее «злые волны» и «жадный вал» так же кинулись, «ему подошвы подмывая», и «всё побежало, всё вокруг / Вдруг опустело»: «Осада! приступ!». Он дорого дал бы, чтобы забыть, как испытал в ту минуту такой же унизительный страх, о котором ему сейчас столь пронзительно напомнила эта «петербургская повесть». И этот остров, на котором похоронили затравленного царем Евгения, – рядом с островом, на котором зарыли пятерых казненных декабристов.
Что еще? Да ничего не упустил «умнейший человек». Ни болезненного спора между Москвой и Петербургом, между сторонниками «старой» России и «новой», который он дерзко сравнил с антагонизмом в царской семье. Ни произвола при выборе Петром «места сего», болота, для строительства новой столицы, так и оставшегося Божьим наказанием для всех ее обитателей: вот уж воистину «строитель чудотворный» (как, впрочем, не смел злословить императора этот даже не камер-юнкер). Ни августейшего братца, сказать о котором при описании его беспомощного состояния, что он «со славой правил», можно, только чтобы над ним посмеяться – и при этом, ясное дело, уколоть преемника… Ладно, и мы посмеемся, и мы уколем – на днях, когда произведем этого пожилого сочинителя и любовника в камер-юнкеры вместе с мальчишками.
Вероятно, задевало венценосного читателя и еще что-то, в чем он, однако, не мог дать себе ясный отчет. Этот неудачник, этот неприятный Евгений, его подданный, тоже кого-то напоминал… Николай не читал «Езерского», но о «Моей родословной» мог знать от Бенкендорфа. В «Моей родословной» – «водились Пушкины с царями» и «когда Романовых на царство / Звал в грамоте своей народ, / Мы к оной руку приложили». В «Езерском» предки Евгения «и в войске и в совете, / На воеводстве и в ответе / Служили князям и царям», и когда «приял Романов свой венец… / Тогда Езерские явились / В великой силе при дворе». Но даже без промежуточного героя «Езерского» Пушкин производил Евгения, оставленного в «Медном всаднике» без «прозванья»,