В этом отношении мне особенно памятны две его речи — одна, сказанная в торжественном заседании всех четырех Дум, 27 апреля, и другая — в Московском государственном совещании. Особенно тяжело было слушать последнюю, так ясно было, что Церетели сам совершенно не верит тому, что говорит. Между тем обычно его речь производит впечатление большой убежденности и искренности, и в этом одно из условий его успеха. Конечно, если подходить к его речам с какими-нибудь требованиями глубокого содержания, обилия идей, разносторонних знаний — придется испытать полное разочарование. Круг руководящих идей Церетели очень мал и узок, это, в сущности говоря, ординарнейший марксистский трафарет, крепко усвоенный еще на студенческой скамье. Все, что вне этого трафарета, все, что требует внутреннего проникновения, индивидуального подхода, самостоятельной работы мысли, — все это оставляет Церетели совершенно беспомощным.
Лично с ним мне пришлось войти в более близкое соприкосновение в середине сентября 1917 года, в тех организованных Керенским совещаниях с представителями политических партий, результатом которых было образование кабинета последней формации (с Кишкиным[126]
, Коноваловым, Третьяковым, Смирновым[127], Малянтовичем[128], Масловым[129]) и учреждение Совета Российской республики. Самой характерной чертой его тогдашнего настроения был страх пред растущей мощью большевизма. Я помню, как он в беседе со мною с глазу на глаз говорил о возможности захвата власти большевиками. «Конечно, — говорил он, — они продержатся не более двух-трех недель, но подумайте только, какие будут разрушения. Этого надо избежать во что бы то ни стало».В его голосе звучала неподдельная паническая тревога. Он в то время верил в спасительное значение Совета Российской республики. Это название придумано им (или его единомышленниками). Он мне предложил его в тот вечер, когда я пришел, по уговору, на квартиру Скобелева, чтобы обсудить проект министерской декларации, составленной Церетели. В этот вечер у меня было очень нужное для меня свидание в другом месте, и я хотел быть свободным пораньше. Каюсь, возможно, что в силу этого обстоятельства я с недостаточной внимательностью отнесся и к тексту декларации, и к предложению назвать вновь создаваемое учреждение Советом Российской республики.
Должен, однако, прибавить в свое оправдание, что предыдущий опыт настроил меня скептически в отношении всяких деклараций. Я постепенно приходил к убеждению, что эта вечная торговля из-за отдельных слов и выражений, какое-то староверческое упорство в отстаивании одних и в оспаривании других, все это — самое жалкое бесплодное византийство, важное и интересное только для партийных кружков, и прочее, но на жизни совершенно не отражающееся, ей чуждое.
Все содержание декларации было уже наперед выяснено в совещаниях в Зимнем дворце, где выработана была программа министерства. Редакция этой программы казалась для меня второстепенной. Благодаря этому в первоначальном проекте, установленном Церетели и принятом мною, оказалось два-три очень неудачных места, которые были исправлены или даже изъяты А. Я. Гальперном[130]
, тогдашним управляющим делами Временного правительства. Церетели протестовал по телефону, но, в конце концов, уступил.Что касается названия «Совет Российской республики», то мне, как кадету, надлежало, конечно, решительно возразить, так как мы считали совершенно неправильным установление формальной квалификации того временного строя, который установился в дни переворота и должен был дожить до Учредительного собрания. Я помню, что, когда Церетели с некоторой восторженностью заявил мне: «Мы придумали название: Совет Российской республики. Правда, хорошо? Как вы думаете, Владимир Дмитриевич? Мне кажется, это сразу произведет большое впечатление и создаст симпатии», я ответил, что более подходящим было бы название «Совет Российского государства» или «Совет при Временном правительстве»[131]
, но первое название слишком сближало новое учреждение с прежним Государственным советом, а второе как бы сводило его на уровень обыкновенной совещательной коллегии при правительстве. Потому я не стал спорить против предложения Церетели.Мне придется еще вернуться ко всей этой затее с Советом Российской республики, которой я здесь коснулся только в связи с характеристикой Церетели. Как известно, он тогда же, в конце сентября, уехал на Кавказ и вернулся в Петербург только в начале ноября, после большевистского захвата. Тогда, встретившись со мною в Городской думе, он сказал мне: «Да, конечно, все, что мы тогда делали, было тщетной попыткой остановить какими-то ничтожными щепочками разрушительный стихийный поток».