Старик как будто проснулся, встал, перекрестился, поклонился графу и хозяину.
— Да, пора отдохнуть. Авось приснится что-нибудь лучше моих воспоминаний!.. Прощайте! Благодарю!..
— Куда же? — спросил граф.
— Там, у ручья, я видел прекрасную рощу…
— Что вы? что вы? В ваши лета! Приближается зной: вы сгорите на открытом воздухе. Пойдемте лучше со мною.
Старик повиновался и через несколько минут спал на походном тюфяке графа сном праведника.
Когда старик проснулся, граф стоял над ним, облокотясь обеими руками на спинку высокого стула.
— Каково почивали?
— Сладко! — отвечал старик. — Сладко!
— А что снилось?
— Отец. Мы с ним помирились.
— Но он, я думаю, давно уже умер?
— Вчера!.. Я был на его погребении, назло мачехе. Я оттолкнул ее детей от дорогой могилы и собственными руками набросал землю на гроб Антонио Аллегри. Вся Корреджио плакала со мною. Священник от слез не мог читать молитв. Одна она не плакала: злоба в ней была сильнее печали!..
Старик закрыл лицо руками; мгновение, — он отер кулаком град слез; еще мгновение, — он стал весел, любовно смотрел на графа и опять заговорил:
— Я много помню! много! Зачем я это все помню?.. Мне было двенадцать лет; я возвращался из школы; меня встретила сестра моя, Вероника, со слезами на глазах. «Скорее, Лоренцо, скорее! — кричала она мне издали. Маменька плачет». Маменька плачет! Это показалось мне так невероятным! Кроме улыбки и сладкой слезы во время молитвы, другого выражения никогда не видал я на прекрасном лице матери. Я бросился прямо к ней в спальню… О, ужас! она точно пракала.(опечатка в книге) Я целовал ее руки, плакал сам и молил открыть причину слез. Она указала на грудь и проговорила только одно слово: «Болит!»
Старик встал и повторил слово «болит» таким пронзительным голосом, что даже сам граф невольно вздрогнул, а в дверях показалась бледная женская головка и опять спряталась.
— Не спина, не плечи, — кричал старик, — несут бремя жизни, но одна грудь, кладбище живых покойников, кровавых тайн. Не отпадают эти аспиды, пока не замучат жилицу сердца, пока не обратят в пустыню ее жилища!.. Четырнадцать тысяч пятьсот девяноста два раза я видел восхождение солнца с тех пор, как у моего сердца висит аспид. У меня был друг — сон, изменил; была подруга-сестра, умерла; все и всех мне заменил аспид; мы подружились; тайна стала моею жизнию… Славно! Это все одно, что деньги, что хлеб средство существования… Не правда ли?
— Так. Но чем же была больна твоя мать?
— Тайною, кровавою тайной; страшнее тайны у женщин не бывает. Но я, ребенок, я ничего не понял. Я бросился к отцу, нашел его в мастерской: он писал Мадонну… «Маменька больна, маменька больна!» — кричал я еще издали.
— Знаю, — отвечал Антонио так равнодушно, что я, по невольному чувству, как вкопанный, остановился посреди мастерской и не мог произнести ни слова… — Где ты шатаешься? Ступай работать, лентяй! — продолжал он сурово. — Вторая нечаянность! Обыкновенно Антонио встречал меня поцелуем и ласковым приветом. Смущенный, я не знал что говорить, что делать; сами собой губы мои лепетали: «Но маменька… маменька…» — Пройдет, пройдет! Не в первый раз, — сказал Антонио и ушел, хлопнув дверью.