Скоро все пришло в прежний порядок; ввечеру мы с Вероникой шалили на лугу; маменька толковала с соседкою, сидя на земляной софе у дома; отец выделывал для нас из дерева какую-то хитрую игрушку; совершенно по-вчерашнему… и мы забыли и о прошедшем. Несколько дней спустя, поутру, ни свет ни заря, поднялся в доме шорох; первый проснулся я. Мимо меня мелькнула какая-то женщина в комнату, которая разделяла нашу спальню от мастерской Антонио; за нею и сам Антонио, совершенно одетый… Так рано! Я вскочил в комнату, — двери заперты… К матери, — она поспешно одевалась. На вопросы мои она довольно покойно сказала: «Пришла натурщица». И это меня почти успокоило. — «Но зачем так рано?» — «Видно дело к спеху». — «Но зачем папенька запер не мастерскую, а комнату с круглым столом?» — «Не знаю, отвечала Мария, с приметным смущением. — Видно, так нужно. Иди, мой друг, спать. Напрасно ты встаешь так рано. Иди, иди, Лоренцо!» Взяв за руку, она отвела меня в спальню и заставила улечься. Пока я раздевался, она невольно поворачивала голову к дверям комнаты, прислушивалась к малейшему шороху и уходя коснулась тихонько замка роковой двери. Я не мог уснуть; опять встал и оделся; пошел к матери, — нигде нет; я нашел ее в саду под высоким, но открытым окном мастерской. Приметив меня, она приложила палец к устам, и я невольно замолчал; остановясь довольно далеко, я ничего не мог расслышать, но Мария выросла, стояла почти все время на цыпочках; выражение лица ее изображало любопытное внимание, и в то же время тысячи разнородных ощущений пробегали по лицу ее, как гонимые бурею облака проходят по лицу солнца. Вдруг Мария опрометью бросилась из сада, я за нею; в столовой мы остановились, и оба ждали кого-то; голова моя поворачивалась за движениями головы матери; изредка я поглядывал на нее: волнение груди было слишком приметно; у меня также стеснилось сердце… «Долго прощаются!» — проговорила она, задыхаясь… Двери отворились, и женщина, укутанная в покрывало, вошла в комнату; приметив нас, она вздрогнула и приостановилась. Потом с быстротою лани бросилась к стеклянным дверям, на крыльцо, а по лугу бежала уже бегом, как будто боясь погони. Антонио шел следом, но приметив, что мы в столовой, остановился. Мария, без слов и без слез, стояла перед ним; но лицо ее пылало, глаза бросали ужасные взоры; Антонио покраснел и также не мог выговорить ни слова; опомнясь и запинаясь, он спросил наконец: «Что это все значит?»
Мария начала смеяться; смех усиливался и наконец совершенно овладел ее дыханием; она хохотала беспрерывно, держась за грудь, и упала от смеху на пол; Антонио поспешил поднять ее, я тоже; но она была без чувств. Я начал кричать во все горло, что маменька умерла; Антонио приказывал мне молчать, несколько раз ударил, — ничто не помогало: я продолжал кричать, люди сбегаться; скоро столовая наполнилась домашними и посторонними людьми; Марию унесли в спальню; отец учтиво разогнал созванных мною гостей, а меня втащил в мастерскую и запер.
Поплакав, я несколько успокоился и обратил внимание на окружавшие меня предметы: мой треножник лежал в углу, на боку и с работой; на его месте стоял стул и подножки, а против него рабочий стол и стул Антонио; я поднял в столе доску, под ней нашел я портрет женщины; он только что был начат, но уже можно было видеть, что натурщица удивительно хороша собой, а по очерченному костюму, не поселянка. Услыхав шум шагов, я запер стол, бросился в кресла и притворился спящим. Вошел Антонио, уселся против меня на стуле и предался размышлениям. Изредка, с величайшею осторожностью, я открывал один глаз, закрытый пальцами, как решеткою, и глядел на Антонио. Вздохи теснились в груди его, борьба страсти явственно выражалась на печальном лице; шепотом иногда он говорил слова, которых смысла не упомню; вынул портрет, поглядел, спрятал, опять вынул, опять спрятал; а я, утомленный притворным сном, наконец предался действительному, и не знаю, чем окончилась беседа Антонио с самим собою.