Он подумал, что наверняка в этой квартире где-нибудь в тёмном закутке сидит Шведов и подслушивает их разговор, смеётся над Чурилловым, называя его про себя «манной кашей» или «гороховой шрапнелью», иначе зачем Ольге вести себя так? И Чуриллову сделалось горько. Он понял, что Ольгу ему уже не вернуть.
Коротко, экономя слова, Чуриллов рассказал, что видел в Кронштадте, перечислил названия кораблей, стоявших в порту, поделился соображениями об их готовности и откланялся. Даже не остался на чай.
— Олег, что произошло? — спросила на прощание Ольга.
— Ничего!
— Тогда почему такая перемена?
— Мне надо срочно возвращаться на службу. А потом… потом, вы не знаете, я ведь женат. У меня жена такая же дура, как и я, — пишет стихи.
— Мы с вами ещё увидимся, Олег? — Ольга то ли не расслышала, то ли специально пропустила сообщение насчёт жены.
— Да, — твёрдо сказал Чуриллов. Он знал, что ещё увидится с Ольгой, знал, как себя поведёт, знал, зачем ему это нужно.
В нём окончательно утвердилась мысль: во всей этой игре всё-таки не Шведов главный, а Ольга, наверное, главнее его.
Лицо его утяжелилось — всё произошло мгновенно. Чуриллов, как всякий поэт, обладал особенностью реагировать на малую боль и неприметную радость, на сладкое и горькое — стоило одного или другого добавить, в нём что-то моментально возникало, срабатывал заранее заложенный заряд. Чуриллов реагировал на всякий всплеск — и это не замедлило у него отразиться в лице, — подглазья набрякли водой, в висках забились ошпаренные чем-то нехорошим жилы: Чуриллов постарел в несколько секунд.
Но и Ольга тоже изменилась. Попрощавшись с Чурилловым, она ослабила в себе сцеп, позволявший ей быть юной, на лице снова возникли морщинки, целая сеть, и, видать, рано это сделала: Чуриллов ещё не ушёл, он молча стоял в прихожей. Собрать саму себя вновь Ольге не удалось, и она вдруг сделалась испуганной стареющей женщиной, слабой, не ведающей, что делает, и Чуриллов не сдержался, резким движением прижал её к себе, ощутил, какие у Ольги хрупкие и немощные лопатки, какая непрочная спина, как слабо бьётся её уставшее за годы сердце, — он услышал, а точнее, ощутил далёкий живой стук, и грудь его разорвало от жалости.
У каждого из нас есть одна женщина, которой мы принадлежим без остатка: у одного это жена, у другого любовница, у третьего просто гимназическая подруга, у четвёртого — недоступная, как богиня, соседка; верность этим женщинам мы храним все годы, поскольку именно эти женщины позволяют чувствовать и понимать нам, что мы — мужчины, личности, пусть даже примитивные — на то, чтобы носить брюки и драться, особого ума не надо. У Чуриллова такой женщиной, похоже, была Ольга. Чуриллов это понимал, но понимает ли сама Ольга?
Собственно, а почему должно быть совмещение привязанностей у мужчины и женщины? То, что у Чуриллова этой единственной (хоть дари фотокарточку с надписью «Моей любезной, единственной, любимой») является Ольга, ещё не означает, что у Ольги таким мужчиной может быть Чуриллов: в жизни всегда есть место перекосам, на перекосах люди и живут. Есть же у неё Шведов…
Иначе бы что другое могло занести Чуриллова в полумифическую, совсем, как ему казалось, не представляющую угрозы для общества организацию, от названия которой попахивает баней или конторкой товарищества, выпускающего пуговицы для кальсон, — ПБО? В крайнем случае у человека, узнавшего о существовании такой организации, заболит живот, что вполне обычно для голодушных условий.
О Шведове не хотелось думать. Чуриллов теперь уже не верил, что таким единственным человеком у Ольги, отдушиной, спасением от всех бед, защитой может стать Шведов. Нет и ещё раз нет. Чуриллов резко откинулся назад, отрываясь от Ольги, повернулся на каблуках и сделал несколько чётких печатанных шагов к двери.
Ушёл он не оглядываясь. Ольга не поверила тому, что видела: Чуриллов никогда прежде не был таким.
Глава двенадцатая
По натуре своей младший Таганцев был человеком мягким, уравновешенным, лицо его обычно украшала тихая доброжелательная улыбка, про таких, как правило, говорят: муху не обидит… Не способен…
Он любил Петроград, очень любил, иногда, думая о том, что могла и может ещё сделать с его городом революция, прижимал к сердцу руку — ему было больно. И одновременно тревожно: он не знал, что будет с его городом, с ним самим завтра, послезавтра, через несколько месяцев, через несколько лет.
Особенно тревожно делалось в последнее время: два его напарника по штабу, Герман и Шведов, пугали слишком жёсткими прожектами: то хотели совершить нападение на всесильного Троцкого, то сжечь гостиницу «Европейская», в которой любили останавливаться приезжие комиссары из Москвы (останавливались они в основном из-за диковинного ресторана «Крыша», расположенного на крыше «Европейской», где, несмотря на голодное время, можно было полакомиться и лососиной, и чёрной икрой, и мясным балыком, и французскими редкими сырами), то взорвать железную дорогу, ведущую на Мурман, чтобы отрезать полуостров от глубинных территорий, то совершить ещё что-нибудь…