Результатом трехмесячного ленинского руководства большевиками в Петрограде стал разгром неизвестно кем, непонятно как организованного выступления полков и заводских партийных ячеек. Ленина заклеймили как немецкого шпиона, многие активисты оказались в тюрьмах, центр управления — особняк Кшесинской был потерян, газеты в большинстве закрыты. Кстати, самого Ленина в те дни вроде бы и не было в столице — в очередной раз он не контролировал ситуацию, а возможно, и не понимал ее. Правда, партия за это время серьезно усилилась, численность ее выросла чуть ли не на порядок.
Полученный шанс был сполна использован позже. И неважно то, что Ленин на самом-то деле видел совсем не далеко, вовсе не на много лет вперед. Будь он пророком какой-нибудь настоящей религии, мог бы сослаться на откровение с небес. Но сошло и так. В любом случае, рационального обоснования для лозунгов у вождя не было. Не зря говорил Ираклий Церетели, что «нет такой партии, которая могла бы взять на себя ответственность». А заявление Ленина: «Есть такая партия!» — большинство восприняло, как эпатажный жест, как у нас пару лет назад наблюдали за выходками еще не остепенившегося и не присмиревшего Жириновского.
Зачем Ленину все это было нужно? Понятно, что он ненавидел государство, с которым до того безуспешно боролся четверть века. Но для чего «от имени пролетариата» поливать грязью многих и многих приличных, умных людей, с которыми вроде бы было гораздо полезней договориться по-хорошему? Ближайший ленинский соратник Каменев — не потомственный дворянин, а сын еврейского рабочего, выучившегося на инженера — такое умел; он вообще проявил себя куда большим интеллигентом. Даже Максим Горький, единственный из всемирно известных русских писателей, кто много лет поддерживал, чем мог, большевиков (из-за этого пришлось скрываться за границей; правда, «изгнание» на итальянском острове Капри оказалось и душеприятным, и творчески плодотворным), — даже он в «год двух революций» едва не проклял вождя-учителя.
Возможно, вся суть была вот в этом «от имени» да еще в кое-каких особенностях национального темперамента. Вроде бы революционеры трудились над одним общим делом, придя к нему примерно одинаковым путем, со схожими мотивами. Но если молодой Бронштейн объединяет в себе все задатки Иосифа Флавия (который, как известно, прежде чем переквалифицироваться в исторического писателя, побывал военным командиром, а затем стал предводителем мятежников); если Джугашвили на первых порах действует в согласии с нехитрым и в то же время бесконечно сложным кодексом «правильного абрека», то Ульянов — единственный в троице выходец из самой что ни на есть «центровой» среды — после первых житейских неудач сам себя загоняет в профессиональные маргиналы, целенаправленно опускаясь на дно жизни. Пускай это было далеко не горьковское «дно», но двуногих крыс в том углу имперского подполья, что Ленин облюбовал для себя одного, водилось никак не меньше. В результате симпатии у натур одухотворенных он не вызывал, с творческими людьми, за единственным исключением того же Горького, вовсе не был связан. Даже при советской власти, старательно избегавшей грубых неприличий в своих летописях, широко была известна его фраза: «Интеллигенция — это не мозг нации, а говно». Вскрытие показало, что серьезные проблемы с мозгом, по крайней мере в последние годы жизни, имелись у самого Ильича. Вероятно, только поэтому до изысков вроде: «В туалете поймаем, в сортире замочим» или: «Я порекомендую сделать операцию таким образом, чтобы у вас уже больше ничего не выросло», — он так и не поднялся.
Кажется, самый верный ключ к пониманию этого человеческого типа дают записки известного французского историка Пьер-Клода Дону, ставшего одним из соавторов Конституции 1795 года. Будучи брошен в тюрьму за принадлежность к жирондистам, он ожидал смерти со дня на день — и тут узнал вдруг о казни своего главного преследователя. По горячим следам Дону набрасывает психологический портрет тирана.