— Еще и потому тянет, что она редка. Искренни дети и старики. А между детством и старостью — целая жизнь, забитая до отказа словами, чинами, обязанностями, правами — некогда быть искренним или невыгодно. Или невозможно. Конечно, тянешься к ней. Исключительное явление. Хотите быть искренним человеком? Соглашайтесь! Немедленно зачислю, произведу, присвою это звание.
— Боюсь. Недостойна. Нет, нет, нет. Пощадите! — Теперь и ему досталась улыбка, сопровожденная очаровательно-горькой, недоуменной морщинкой на лбу. Григорий Савельич подумал, что жизнь Ирины Алексеевны, еще неизвестная и далекая, все же сейчас придвинулась к нему, и, выходит, недаром томился он внезапным желанием угадать в Ирине Алексеевне близкого человека. Угадал, нашел, допущен к соучастию хотя бы в одном ее вечере, и вроде никакой карой соучастие это не грозит.
Поначалу его смутил голос Ирины Алексеевны — беспокояще-высокий, чуть надламывающийся, — точно она только что нервничала, волновалась, не могла остыть после ссоры или иной неприятности. В разговоре особенность эта примелькалась, забылась, но вот остались одни, она улыбнулась, попросила: «Расскажите что-нибудь. Или искреннее, или интересное», — голос волнующе надламывался на этих «или» — вновь почудилось Григорию Савельичу, что неспокойно, неровно на душе Ирины Алексеевны. Может быть, почудившееся каким-то краем заденет его, окрылит, мало ли какую неожиданность сулит этот голос, и вовсе не лишне приготовить, смягчить сердце, снять с него будничные, утомительно-прочные узы или хотя бы ослабить их.
Но вернулся Дмитрий Михайлович с охапкой свертков, кулечков, пакетов, шампанское чуть не отрывало полы пиджака, нацеленно сияя из карманов. С прибаутками, с новым приливом компанейского воодушевления принялся благоустраивать стол, Ирина Алексеевна помогала ему. Вдруг оцепенев, с отстраненной, уменьшающей размеры ясностью, следил Григорий Савельич, как они бесшумно, с этакой лунатической замедленностью двигались. Встряхнулся, очутился в гостиничном номере, рядом со старым, с институтских времен, товарищем и незнакомой женщиной, обладавшей странным, не слышанным прежде голосом. И понял Григорий Савельич: ни к чему угнетать сердце пустыми причудами, поддаваться минутному празднику — ни к чему, — будни, продолжаются, продолжаются и торжествуют. На душе стало скучно, нехорошо, сухо.
Не мог он, не хотел согласиться с этой скукой и сухотой.
Поднял стакан:
— Еще немного об искренности. Мы, Дима, все о ней без тебя рассуждали… Я без ума от вас, Ирина Алексеевна, уж позвольте признаться! И голос ваш! И лик!.. Как когда-то говаривали — порфироносный. — Григорий Савельич выпил до дна, справился с колким холодом в горле: — Можно я вас полюблю, Ирина Алексеевна? Для души, для высшего смысла? Впрочем, не соглашайтесь. Я буду любить вас немо, поклоняться издалека, и даже приветов, вот с Димой, передавать не буду.
Дмитрий Михайлович глаза выпучил, жевать перестал, но, опомнившись, с подчеркнутым добродушием похвалил:
— Молодец. Ошалел знатно. Извини, Гриня, я уж отвык от таких театров. Живем просто, без стрессов. Окружающая среда нас не отравляет. Что, Ирочка, притихла? Все нормально. По науке. Акселерация чувств. Раньше, прежде чем перед дамой на коленки бухнуться, знаешь, какие страсти надо было пережить. Сейчас все спрессовывается, сейчас густо все идет.
Она холодно, негодующе покраснев, вновь не видела Григория Савельича, не было его больше в этой комнате.
— Что-то уж слишком густо… Так густо… Хотя ладно. Пора мне, Дмитрий Михайлович.
А Григорий Савельич торопился сжечь побольше слов, темнея сердцем от их невероятного, только что пришедшего жара.
— Обиделась… Ирина Алексеевна обиделась. И правильно! Прокляните меня, возненавидьте! А я стерплю, спасибо скажу, душой распластаюсь. Хоть кому-то до меня дело будет. Хоть кто-то отметит, меня отметит. Ирина Алексеевна! Вы неравнодушны, и это замечательно! Ведь я вспоминаться вам буду. Болью, оторопью, злом отзовусь. Но отзовусь!
Она уже собралась, никак не могла справиться с тугой пуговицей на плаще: та выскальзывала, не поддавалась белым, вздрагивающим пальцам. Дмитрий Михайлович дружески, останавливающе взял за плечи Григория Савельича:
— Ох, ты нынче и словоохотливый, Гриня! Кончай. Пошли, проводим Ирину Алексеевну.
— Не нужно, — надломился, угас ее голос.
— Ирочка, не вздумай одна уходить. На улице легче станет. Пройдемся, остынем. И так далее.
На улице, в сентябрьском шуршаще-ночном просторе, Григорий Савельич долго, упрямо сопя, молчал, с непонятным упорством вглядывался в проходящие машины, потом кинулся за одной:
— Вот видите! Видите, Ирина Алексеевна! Даже на машинах ваше имя! — машина приостановилась на перекрестке, и действительно, при красных вспышках можно было разглядеть номер: «ИРА-39-60».
Григорий Савельич восторженно раскинул руки, загораживая дорогу Ирине Алексеевне и Дмитрию Михайловичу.
— Везде, все о ней напоминает! Люблю вас, Ирина Алексеевна!
Она угловато, неловко обошла его, прибавила шагу. Дмитрий Михайлович, крутя головой, покряхтывая, смущенно похохатывал: