Не скоро вспомнил Тимофей беспамятный наказ брата — отвлекали розовые, глуповатые, исчезающие, как мыльные пузыри, годочки. Вот уже и в солдаты собрался, и в заветном блокнотике с адресами хранится, сияет свежим глянцем фотографическая карточка Наташи. Размашистые черные брови, бархатная, ласковая мгла в глазах, нежно запавшие щеки, и даже при черно-белой фотокарточке угадывался алый, упругий, обжигающий вырез губ, их жжение, их неутомимую солоноватость Тимофей ни на секунду не забывал. Как пелось в песне, «ни на марше, ни в бою». А ночью Наташины губы мучили еще и таинственными словами: «Утомлением не насытишься», — он просил Наташу письменно разъяснить их.
«Чего же проще, — отвечала Наташа. — Сердце к сердцу рвется. Уж я так тебя жду, что фоточку твою достану и прижму к губам — вот откуда сны-то. Смотришь ли ты на меня? Старушка одна через знакомых сообщила, что слово «утомление», во сне услышанное, показывает твою непривычность к разлуке, плохо ты ее переносишь. И мне она противопоказана. Жду. Фоточка твоя передо мной. Целую крепко, крепко».
Отслужил, вернулся, припал к ее губам. Остужая их, нагоняя ветерок быстрой ладошкой, Наташа говорила: «Ох, Тима, Тимуля. Не бережешь подругу. Впереди «горько» ждет. Да и потом пригодятся».
— А мы — экономно, а мы — вприглядку, — снова тянулся к ней, и ненасытность его Наташа остужать не умела, а может быть, и не хотела.
Свадьба подкатила уже к самому порогу, и среди радостной бестолковщины, беготни подкараулила Тимофея закадычная Наташина подруга — имени ее он помнить не хотел — и участливым, густым мальчишечьим говорком сказала:
— У Натки в деревне девчонка растет. Ты бы съездил. А то поздно будет. Ты не простишь, она изведется — никакой жизни не будет. Жалко вас, лучше заранее все знать.
— Кто растет?!
— Ольгуня. Наткина дочка.
— Какая деревня?!
— В Поливанихе, у Наткиной бабушки. Да ты знаешь. Я ведь хорошо помню, как вы туда ездили. Накануне армии. Помню, как она хвалилась… Сено, говорит, на повети душистое было.
— Какая дочка?!
— Наткина, говорю. Год с месяцем ей. А ты в отпуске был…
— Знаю, когда был. Ты что лезешь?! Подруга называется. Зараза ты закадычная!
— Невесте всех зараз повесь. Эх, Тимофей Нетудыкович. Из-за тебя теперь с Наткой конец, а он еще позорит…
Он поехал в Поливаниху, посмотрел на крохотную, льняную Ольгуню. Она заполняла избу нежным, звонким, бессловесным пока лепетанием. Порхал голубой бант над желтыми широкими половицами — Ольгуня, смеясь, утыкалась то в ситцевый подол бабушки, то в жесткую, новую холстину Тимофеевых джинсов.
Ольгуне надоело бегать, она притихла у его ноги, прижалась — он замер, налился неловкостью — так боязно было разжать ее кукольные, цепкие ладошки.
Старуха, уверенная, что его прислала Наташа, умильно ахала:
— Как она к тебе льнет! Сразу признала! А так кто зайдет, пугается, прячется. Не любит чужих.
Он виновато, с рвущимся сердцем подхватил Ольгуню, подкинул ее: «Кто это у нас летать умеет, а?» — тпрукнул губами в оголившийся животишко. Ольгуня опять смеялась, опять звенело, нежно билось ее горлышко. Тимофей со «счастливо вам» поклонился старухе и хотел сразу за порог, но она притянула по-родственному, обняла, коснулась прокуренной, бородавчатой щекой: «Ну, до скорого. И тебе счастливо».
«Вот что ты дергаешься?! Не мальчик ведь! — говорила ему вечером мать, когда он собирал чемодан. — Подумаешь, невидаль — девка дитя прижила. Сердце у тебя разбилось. Отвернись и забудь. Куда вот ты собрался?» — «Куда глаза глядят», — Тимофей уверил себя, убедил больное, дрожащее нутро, что легче ему станет в поезде, — «только ехать, только долой, только б душу отпустило». «Не могу. И, главное, смеется, кольца меряет. Будто так и надо. Эх!» — Тимофей вспомнил старшего брата, и проняло его вполне диким желанием поколотиться о столешню. Мать насмешливо морщила губы: «Из-за чего квасишься-то? Если любишь, с такой живи, а пересилить не можешь, отойди. Зачем бежать-то? Ей, верно, и самой грех не в радость. Но не переправишь же!» — «Да ты что! Ей грех не в радость, а мне, значит, в самый раз. Сучью жизнь понимать не хочу. И слышать не хочу! И видеть! Столько сердца извел — никогда ей не прощу!» — «Ну-ну, — сказала мать. — Съезди, проветрись. Посмотри на обыкновенную жизнь, может, научишься попреками не размахивать». — «Какие попреки! Душа не держит!» — «Давай, давай, говорю. Никто тебя не держит. Рада буду, если выездишь что».