Крамской дает наиболее последовательное выражение образа художника нового периода. Разночинец, борец за правду, энергичный деятель, строгий судья. При этом автопортрет сохраняет деловой характер. Наиболее выразительны те работы, где Крамской обращен к зрителю. Его взгляд буравит вас, смотрит он исподлобья — строго, придирчиво, требовательно, с упреком. Почти все автопортреты — живописные и графические — имеют именно в этом пункте сходство. Строгий взгляд, присущий Крамскому еще с юношеских лет и не имевший тогда программного значения, позже превратился в формулу демократической требовательности. Строгим судьей, в чьем облике заметны отголоски романтического представления о личности, выглядит в своих автопортретах Мясоедов. Нечто подобное мы находим в автопортретах Неврева, хотя программный характер в них ослаблен. Романтической взволнованностью отмечен облик Максимова в одном из самых удачных автопортретов второй половины XIX века.
Между тем жанровое творчество всех перечисленных мастеров никак не окрашено романтическими чертами. В таком расхождении повинны разные обстоятельства. Окрыленные новой ролью, утвердившейся за художником-демократом после 1863 года, а тем более после организации Товарищества, эти живописцы стремились воплотить возвышенное представление о художнической личности и прибегали к уже отжившим романтическим традициям. Кроме того, важно подчеркнуть, что потребность зафиксировать свой облик возникла у них тогда, когда новый портрет еще не сформировался окончательно — он оставался еще во власти жанра или делал лишь первые шаги к осуществлению новой портретной идеи.
Из мастеров этого поколения только Крамской справился с такой задачей.
Самый же последовательный обличитель — Перов выступил в автопортрете не как борец, а как печальный созерцатель мерзостей окружающей жизни. «Достоевским» он поведал современникам гораздо больше, чем собственным примером. Здесь — косвенное указание на преобладание анализа внеположных художнику явлений действительности — в том числе и мыслящей личности — над самоанализом, который в живописи был в то время ограничен.
Обладавший большими возможностями анализирующего видения, Репин изображал себя в разных позах и ситуациях, но ни разу не создал образ, по своей значительности хоть отдаленно приближающийся к его же «Мусоргскому», «Стрепетовой», «Стасову» или «Пирогову». Можно сказать, что он смотрел на себя в зеркало, хотя ему было некогда, и это смотрение второпях не принесло успеха.
Автопортрет не задался русскому художнику второй половины XIX века. Его программа была обращена вовне. В анализе окружающего мира он реализовывал свои возможности, а подчас и истощал их. Исключением является автопортрет Ге. Но о нем — особый разговор.
Когда одним взглядом окидываешь развитие автопортрета на рубеже XIX-XX столетий, сразу же бросается в глаза его много дикость, многообразие форм, в которых художник представляется самому себе. Здесь нашли место самые различные варианты. Суровая придирчивость в самооценке — у раннего Серова. Глубокое человеческое страдание, смешанное со сверхчеловеческой гордостью, — у позднего Врубеля. Маска довольства — на лице Сомова, за которой скрывается надлом. Светская поза — в автопортрете Бакста. Мистическое самовидение — у Кузнецова или Милиоти. Мыслительная сосредоточенность — у Петрова-Водкина. Везде автопортрет — факт самой истории живописи — и качеством, и характером образа. Для его оценки никакие переводы из одной области в другую не нужны.
Это касается и того момента в истории живописи, когда прежняя программа позитивной эстетики начинает подвергаться сомнению и на ее место заступает эстетика негативная, когда начинается манифестационный период развития искусства. Тогда живописец может предстать перед нами в облике «великого художника» (Лентулов), в качестве боксера, борца или гиревика (Машков и Кончаловский), пароходчика или матроса (Машков или Татлин, который на самом деле долго был матросом), солдата (Ларионов, который на самом деле был солдатом), солдата с конем и скребницей (Шевченко), скрипача (Лентулов) или игрока на мандолине (Бехтеев), клиента в парикмахерской (Ульянов), летящего над городом влюбленного (Шагал), полураздетой куртизанки с папиросой в руке (предполагаемый портрет Гончаровой из Серпуховского музея). Отщепенец, пролетарий умственного труда, бродяга, хулиган, безумец — таким часто оказывался художник или поэт в живописном, графическом или литературном автопортрете 1910-х годов. Разумеется, такого рода произведения продолжают давать возможность для «косвенного исследования». Тем более в начале XX века, когда художественный образ и сформулированная словами программа выступают иногда почти на равных правах. Тем более также, что вся эта игра нередко была способом уйти от горькой правды, и тогда сличение истинного и мнимого наводит на ряд мыслей.