Здесь тоже очень интересный момент – модель эмигранта, который уехал из России, живет очень много лет вне ее, но его мысли всегда обращены к России: они историчны. И он пытается стать катализатором истории. Так, Гагарин предпринял ряд практических шагов, кроме тех, которые были связаны с чисто церковными.
Политика Ватикана в отношении России, допустим, Гагарина не удовлетворяла. И он думал собрать нескольких болгар, – это были молодые люди, Инсаровы, если хотите, как в романе Тургенева, – на которых он очень надеялся как на возможных миссионеров, которых можно будет засылать в Россию, поскольку они были славянами, причем не поляками, а болгарами, представителями южной ветви славянства.
А.Т.:
Здесь можно просто вспомнить болгарский эпизод 1860 г.Р.Т.:
Да, выход Болгарской церкви из подчинения Константинопольскому патриарху. Это произошло еще до освобождения Болгарии от османского владычества. Что же касается гагаринского проекта, то из этого ничего не вышло; но это такой проект, который мне напоминает о другом проекте уже не в XIX, но в начале XX в., когда некий эмигрант, будучи адептом доктрины, мощно развитой из своих начал, сплотил вокруг себя горстку всемирно-исторически мыслящих пассионариев и париев и нашел (или решил, что нашел) какие-то практические способы расширить русло истории. И действительно его расширил или, если хотите, по своему возвращению в Россию воздвиг плотину и пустил его в новом направлении. Я так пытаюсь это сформулировать, чтобы было ясно, что это целая тенденция в русской культуре, когда мы рассматриваем тему эмигрантского преломления католического обращения.А.Т.:
Перед этим говорили совершенно справедливо о том, что Мартынов – как раз фигура не особенно известная, не особенно продуманная. Но при этом Мартынов – это, пожалуй, наиболее активная персона. И можно коснуться как раз мартыновского эпизода.Р.Т.:
Да, Мартынов был классическим типом фигуры второго плана, т. е. он был человеком при Гагарине. Это богослов и историк, получивший в России, Бельгии и Франции прекрасное образование и превосходивший в этом отношении даже самого Гагарина. Можно сказать, что здесь мы видим контуры тех типажей, которые возникают периодически в русской истории, – это русские люди, которые живут за пределами России и хотят включить ее во всемирную историю.И он, и, кстати, Балабин – это люди, которые окружали Гагарина и были им вдохновлены, при этом, конечно, это были люди со своим взглядом на вещи; у каждого из них была своя причина для конверсии. Но все же для меня Гагарин был интереснее, чем они; я же занимался изучением его дневников и писем и до, и после обращения.
Повторю, что с точки зрения литературной, культурологической, он гораздо интереснее до обращения, как это часто бывает, потому что тогда он грешил, у него были романы, он очень любил посудачить в своем дневнике о представителях света. Он, будучи дипломатом, был вхож и в Голландии, и в Баварии, и в Париже в высшее общество, соприкасался с баварским королевским семейством; его зарисовки известных современников весьма занимательны. Он много читает, много думает и много страдает.
В дневнике, кстати, есть запись его разговора с Хомяковым, по-моему, 1840 г., т. е. за два года до обращения, когда он уже двигался в этом направлении. Он цитирует Хомякова в своей обработке; хотя мы знаем, что Хомяков был настолько своеобразным мыслителем, что многое из того, что он там говорит, могло быть действительно им сказано.
Но в то же время это контекст, который в случае с Гагариным подвигнул его на обращение в 1842 г. Для меня как для читателя и исследователя он является русским типом духовно и интеллектуально ищущего человека, при этом представителем ученой элиты, который выбрал необычный путь; и этот путь не имел особых последствий для той страны, на которую были направлены все его помыслы, т. е. для России.
То же самое можно сказать об абсолютно всех других русских католиках-эмигрантах. Сам по себе духовный акт заслуживает уважения и объяснения. Но что касается умения подключить Россию к истории и ввести ее в поле истории, если это и произошло, то помимо этих ритуальных проектов.
Но зато все они заслуживают внимания как личности, потому что, как вы сказали, иезуиты – это для XIX в. было все равно что, я не знаю, летающая тарелка, они были столь же чужды, опасны и инаковы, были непонятными и притягивающими.
Потом, когда речь идет о Соловьеве, – это уже явление, укорененное в русской культуре, в русской литературе, в русской мысли в том ее виде, в котором она существовала. Он – основатель русской эсхатологической традиции, если хотите. Были до него эсхатологи и мистики, безусловно. Но если говорить о каноне, то вот он – каноническая фигура. И после Соловьева можно уже вычислить какую-то традицию, но опять же католицизм Серебряного века – это тема для изощренной диссертации. Но это не магистральная линия, как мне кажется.
А.Т.:
А будет ли корректно сказать, что образ католицизма для обращающихся – это, во-первых, ультрамонтанство?Р.Т.:
Да.