— Мама… она работала танцовщицей в одном ночном клубе. Вот… И он пришёл туда, и они сразу, как только друг друга увидели, они влюбились друг в друга, и он…
— Это сериал такой был, — сказал чужой мальчик, — я его смотрел. Он скучный. А ты похож на своего папу. Настоящего папу. Он толстый, и ты толстый. Он ходит вот так, — мальчик пальцами изобразил, как ходит папа, — и ты ходишь вот так. И мама у тебя толстая. Мой папа сказал, вы лузеры и чтобы я с тобой не водился. Вот как он сказал. Он сказал, это заразно. Лузерство заразно. Вроде как ветрянка. Или свинка. А при свинке знаешь что бывает? Опухают яйца. Как у слона, чес-слово…
— Мой папа не лузер, — сказал он и прикусил нижнюю губу, чтобы она не дрожала, но говорить с прикушенной губой не получалось, и голос стал срываться, — это вообще не мой папа. Мой папа специально приехал, чтобы на меня посмотреть. Они скучают без меня, ясно? Но ничего, мой папа скоро наймёт киллера, и тот убьёт его делового партнёра, и тогда они меня опять заберут домой. Он уже нашёл хорошего киллера. Классный киллер, он этого пристрелил, ну как его…
— Да ладно гнать, — чужой мальчик встал, — надоело. Давай лучше проверим, оно правда красным делается, если пописать в воду?
Чужой мальчик деловито слез в бассейн по ступенькам — спиной вперёд и встал у стенки. Переломанная водяная тень прыгала вокруг него; солнце уже не стояло в белом выгоревшем небе, а сдвинулось к краю моря, и море там, вдалеке, было тёмным и пустым…
— Ну что?
Он вгляделся в прыгающую воду.
— Ничего.
— Должна покраснеть.
Мальчик стоял в тени, которую отбрасывала стенка бассейна. Вода была одновременно зелёная, синяя, белая, лиловая, тёмно-лиловая.
— Ты просто дурак, — сердито сказал мальчик, поправляя плавки, — ничего не видишь. А я видел. Она покраснела. Такое красное облако…
— Нет, — сказал он, — ничего и не покраснела.
— Сева! Сева, паскуда. Я тебе когда сказал вернуться? Я тебе что сказал? Я тебе зачем часы дал, уроду?
Отец чужого мальчика спускался к ним по деревянному настилу. Сейчас он вовсе не казался весёлым. Он казался просто очень большим, а Сева вдруг сделался очень маленьким. Наверное, потому, что втянул голову в плечи, и отсюда, сверху, стало видно, какие у него выступающие позвонки и беззащитный стриженый затылок с одинокой слипшейся косичкой на худой шее.
— Иду, дядя Саша, — тихо сказал Сева.
— Не слышу, — так же тихо сказал мужчина.
— Иду, — громко сказал Сева.
Он повернулся и стал выбираться из бассейна. На шее, в ямке между ключицами, дрожали капли воды.
Дядя Саша, в белых шортах и белой рубахе с расстёгнутым воротом, стоял неподвижно, словно статуя спортсмена у них в школьном дворе.
— Дядя Саша, — окликнул он, и когда тот повернул как бы сложенное из гладких камней лицо, спросил: — А вы правда сегодня поплывёте на яхте?
— На какой ещё яхте? — Тот пожал плечами, потом повторил: — На какой ещё, на фиг, яхте? Шевелись, ты, ошибка природы.
Он смотрел, как они идут к гостиничному корпусу — очень маленький Сева и очень большой дядя Саша.
— Заяц! Ну что же ты? Иди кушать.
Он слышал, что его зовут, но молчал. Тень от отеля, огромная и синяя, подползла совсем близко, и он отступил в эту тень и растворился в ней.
На террасе женщина и мужчина отодвигали стулья, поднимались из-за столика, потому что тень подобралась и к ним, но даже в этом новом полумраке было видно, какие они загорелые и красивые, почти одного роста, и волосы одинакового цвета, просто у неё — пушистые, а у него — гладкие. Он потихоньку подошёл к ним и встал как бы сбоку, словно бы ему не было до них дела, но так, чтобы они его заметили. Но они соблюдали конспирацию и прошли мимо, словно бы и не знали его совсем, женщина, правда, глянула на него и чуть заметно подмигнула и сделала вот так пальцами, словно хотела погладить по голове, но сдержалась. Ещё бы, подумал он, за ними ведь наверняка наблюдают…
Он стоял и слушал, как они уходят и переговариваются между собой, тихо-тихо, и только когда они в обнимку спускались со ступенек террасы, до него долетел её печальный голос:
— Бедный мой, бедный. Что же можно поделать… что же тут поделать.
Евгений Водолазкин
Совсем другое время
Моё первое воспоминание — настенные часы в перевязочной. В полуторагодовалом возрасте я лежал в ожоговом отделении после того, как опрокинул на себя чайник с кипятком. Из позднейших рассказов знаю, что меня вывели на кухню нашей коммуналки в присланном роднёй матросском костюмчике и там-то я схватился за чайник — только что вскипевший, поставленный зачем-то на табуретку. Родители (до их развода оставалось немногим более двух лет), гордясь то ли мной, то ли новой вещью и щедростью родни, показывали меня соседям, а я неуклонно приближался к предназначенному мне чайнику, и некому было меня остановить.