Тем не менее — оставляли. Сперва следователи, озабоченные взять с попавшего к ним побольше (и взяли). Потом — сам министр юстиции Виктор Панин, также весьма неприязненный к Сухово-Кобылину и нашедший, как его побольней уязвить: дело пришлось-таки прекратить, но были оправданы разом и он, и крестьяне, признавшиеся в убийстве. То есть на Александре Васильевиче так и остался не снятый правосудием — «за недоказанностью», вот оно судейское изуверство! — груз вины.
Ну а уж в наше время, как мы видели, этот груз утяжелили защитники угнетенного класса и ненавистники угнетавшего. «Чем вы занимались до 17-го года?» — этот вопрос задали и Сухово-Кобылину, не умея и не желая понять, что именно… Нет, не сама по себе принадлежность к классу дворян, но исповедание дворянского кодекса, именно это доказывало его невиновность.
Борис Пастернак, раздраженный новейшими домыслами вокруг пушкинского поединка, удивлялся, как это историк Щеголев, отрицающий дуэль как предрассудок, берется о ней судить — и тем самым брал под защиту не столько российского гения, избранного из избранных, человека «не как все», сколько именно определенный и обобщенный тип русского дворянина. То же и с Сухово-Кобылиным; вот отчего (снова, что ли, надо покаяться?) вопрос: «Убил? Не убил?» в самом деле имеет смысл. Потому что как раз уголовная сторона судьбы писателя может многое прояснить — и в его сочинениях, которые не цитирую, уповая на интеллигентность читателя, и в нем самом. В его общественном типе, явленном им во всей полноте и во всем драматизме.
Нынче само слово «дворянство», едва лишь успев избавиться от классовой подозрительности, уже опошлено новой модой, в частности клубами и собраниями, где вчерашние партийцы спешно вспомнили о благородном происхождении, объявили себя аристократией духа, отгородились от плебеев, — и это опять мешает понять историю и драму сословия, которое, как нас теперь уверяют, пышно цвело и взращивало сословные добродетели аккурат до рокового 17-го. И только большевики — рраз и разрушили эту идиллию…
Если бы так! Но вспомним, коли забыли, ту стыковку не-стыкующихся документов, которую я позволил себе в самом первом очерке этой книги, — пушкинское: «Что такое дворянство?» и тугое косноязычие автора конца века, пытающего обосновать то, у чего уже не было основательности.
Именно это — судьба Сухово-Кобылина, по возрасту своему (1817–1903) современника и дворянских надежд, и дворянского унижения. Вернее, судьба его сословия, а не его самого; он-то, отчетливо сознавая сословный крах, нашел в себе силу противостоять ему внутренне. В одиночку. Достижением этого противостояния стали пьесы — горчайшие, саркастические фантазии, потрясающие мужеством безыл-люзорности.
Расплатой — пожизненное одиночество.
Человек древнего, знатного рода (который начался с Гланда Камбила, прусского рыцаря, явившегося на Руси при Калите, потом преобразившегося в Кобылу и, кстати, бывшего также предком Романовых); красавец, богач, силач; блестящий выученик Московского университета, где дружествовал с Огаревым и знался с Герценом; наконец, помещик если не слишком умелый, то находивший вкус во владетельности, — Сухово-Кобылин смолоду заболел отвращением к службе. И хотя в течение краткого времени все же в ней числился, но в старости — то ль по забывчивости, а скорее, дабы стереть эти годы из памяти — утверждал, что
Он, снова и снова скажу, дворянин по крови и убеждению (в пушкинском, неискаженном смысле), раньше и горше многих понял кончину сословной идеи, и трудно сыскать слова большего презрения, чем те, что он посвятил коронации Александра II. Нет, не самому императору, коему был благодарен лично (именно тот, едва воцарившись, повелел закрыть его
Что это? Только ль словесная месть тем — или им подобным, — кто своим корыстолюбием и крючкотворством долгие годы мучил его, имитируя подозрение? Не без того, но можно сказать и иначе: сами эти муки лишили его последних иллюзий, зло и язвительно обострили взгляд.
Обострили. Заострили. На манер жала и шила.
…Тут, дабы прояснить это дело, потребно отступление к достойному и удачливому сопернику Сухово-Кобылина (к слову: воспринимавшемуся им ревниво и, надо признать, высокомерно). К Островскому. К одной из его характернейших особенностей.
«Какие замечательные фамилии в пьесах Островского, — восхищался Юрий Олеша. — …Вот маленький человек, влюбленный в актрису, похищаемую богатыми. Зовут Мелузов. Тут и мелочь и мелодия. Вот купец — хоть и хам, но обходительный, нравящийся женщинам. Фамилия Великатов. Тут и великан и деликатность.