Крепко же надо хотеть — все равно, осрамить ли печат-но своего подследственного или упечь его в тюрьму, чтобы игривый тон счесть угрожающим, а простейшую эротическую метафору принять… Да какое принять!.. Изобразить, представить ее злобной угрозой. Неудивительно, что эта мелочь, если, конечно, может быть мелочью то, что вот-вот обернется каторжным сроком, — что она крепко врезалась в память Сухово-Кобылина. Вошла в плоть и кровь его пьес, став постоянной чертой их поэтики. И вот уже вторая часть его драматической трилогии, мрачная драма «Дело», сюжет-но продолжившая очаровательную «Свадьбу Кречинского» и ставшая непосредственным отражением его деда в уголовном смысле, начинается тем, что оговорку превращают в оговор. Если бедная Лидочка Муромская в финале «Свадьбы», выгораживая милого ей обманщика Кречинского перед полицией, говорит три слова: «Это была ошибка», то сама завязка «Дела» состоит в следующем. Шайка вымогателей-крючкотворов, дабы поймать на крючок Лидочку и ее отца, утверждает, будто сказано было иначе: «Свидетель Расплюев и полицейский чиновник Лапа показали, что она употребила местоимение моя…» Моя ошибка! Признание в соучастии!
А уж в третьей части трилогии, в фарсе «Смерть Тарелки-на», пойдет настоящая охота за словом, за оговоркой и про-говоркой, и тот же Расплюев, который в «Свадьбе Кречин-ского» был шулером, в «Деле» предстал как осведомитель, а в «Смерти Тарелкина» повышен до следователя, будет изобличать своего подследственного как «оборотня, вурдалака, упыря и мцыря». Для чего станет с пристрастием допрашивать его сожительницу:
«— Ты с ним жила?
— Жила.
— Ну что, он оборачивался?
— Завсегда.
— Во что же он оборачивался?
— В стену.
— Как же он в стену оборачивался?
— А как я на постель полезу, так он, мошенник, рылом-то в стену и обернется».
«Остроты — плоски и пошлы… Чисто балаганный характер…» Так современная Сухово-Кобылину критика морщила свое благонравное личико — но что прикажете делать, ежели сама жизнь так охотно превращает себя в балаган? И в точности так же, как персонаж комедии оборачивающийся в стену от ненавистной бабищи, усилием полицейского мозга преображен в сказочного оборотня-вампира, ернический «кинжал» мог неметафорически зарезать…
Да можно сказать — и зарезал. Не до смерти, так до кровопускания, и не зря в предисловии к «Делу» (как и «Смерть Тарелкина», зарезанному цензурой) автор писал, что эта пьеса его «не есть, как некогда говорилось,
Впрочем, пожалуй, я погорячился, словно бы свысока отчитав тех, кого в первую голову занимает вопрос: «Убил? Не убил?» Может быть, здесь не только лишь любопытство, интерес к искусству подменившее интересом к бытовой стороне, но и наш российский критерий, кровно связанный с убеждением, что искусство и нравственность неразрывны? «Гений и злодейство две вещи несовместные». Вряд ли именно это так мучило Антонио Сальери (вернее, мучило бы, так как доказано: Моцарта он не убивал), но что эта дилемма возникла в уме россиянина Пушкина — неотвратимость. Словом, смиренно допустим, что тот специфический интерес к Сухово-Кобылину есть проявление национальной ментальности. Не хуже того.
Итак: убил ли?.. Или, раз уж само злостно-корыстное следствие не добилось обвинительного приговора, сперва «оставив в подозрении», а потом нехотя отпустив на волю, спросим иначе: мог ли убить?
Отвечаю как на духу. Мог. Но не убил.
Это понимали многие — даже из недоброжелателей. «Для всякого, кто имел понятие о необузданной натуре Кобылина, не представлялось в этом — то есть в убийстве — ничего несбыточного». Так скажет Евгений Феоктистов, мемуарист и цензор, ни разу в жизни не изменивший своей неприязни к Александру Васильевичу, и как с ним не согласиться? Воображение так легко рисует картину: ну, не сдержался, схватил в раздражении от справедливо-ревнивых попреков шандал, махнул по виску… Но даже цитированный злопыхатель признает, что нелюбимый им человек вел себя на похоронах погибшей так, как не мог бы самый искусный притворщик. А на следствии? — добавлю я. Да будь он виновен в убийстве, разве стал бы так обелять покойницу, уверяя, будто она была ангельски добра со своими слугами, — хотя было наоборот, Луиза скряжничала и раздавала пощечины; так что Кобылину, чтобы отмыться, достаточно было говорить правду, предполагая мстительность холопьев. Но — благородничал, да и просто был благороден, оберегая облик женщины, которую прежде любил и перед которой чувствовал вину.
И т. д. и т. п. — включая неоспоримое доказательство, что сама картина убийства и состояние истерзанного трупа, который увечили долго, тупо, жестоко, словно бы спьяну, навалившись, круша и ломая ребра. (Так что — какой там гипотетический шандал, схваченный в сердцах?..) Нет, повторю, надо было очень того хотеть, чтобы оставлять в подозрении человека со страстной, вспыльчивой, но и утонченной натурой.