Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

Узнаю вас, близкий рампе,Друг крылатый эпиграмм, Пэ —— она третьего размер.Вы играли уж при мер —— цаньи утра бледной лампе Танцы нежные химер.

А вот собственно кирсановское:

Был извилистым путь, и шофер машину повер-нул (нул-повер) и ныр-нул в поворот.

Не говорю о естественной перекличке с соседями по эпохе, с теми же Брюсовым и Бальмонтом, с тем же Блоком, с Андреем Белым, — но вот напоследок еще одна забавность. И возможно, загадка.

Осени дыханием гонимы,Медленно с холодной высоты Падают красивые снежинки,Маленькие, мертвые цветы…

Нет, это, разумеется, не Анненский. Это — Горький, притом не как слабенький стихотворец («Песня о Соколе» и прочее), а как автор пьесы «Дачники», где вложил эти строки в уста «декадентки» Калерии, тут же заставив персонажа ему духовно близкого, Власа, уничижительно их спародировать.

Забавно же и загадочно то, что читаем уже у Анненского:

Падает снег,Мутный, белый и долгий,Падает снег,Заметая дороги,Засыпая могилы,Падает снег…Белые влажные звезды!Я так люблю вас…

Конечно, Горький и не думал пародировать в пьесе 1904 года именно это стихотворение 1900-го. Тем любопытнее совпадение. Незадачливая поэтесса (чьи стихи-самоделки, впрочем, понравились Немировичу-Данченко: он, не приняв «Дачников» и тем ожесточив Горького, счел, что «ее сочинениям принадлежат лучшие страницы пьесы»), и — вот соседство так соседство! — гениально одаренный Анненский, оба произвели на свет нечто среднеходовое для поэзии того времени. Вымышленная Калерия — то, свыше чего Горький не хотел да и не сумел бы ей подарить; реальный Иннокентий Федорович просто, что бывает со всеми поэтами, на сей раз не поднялся выше среднего уровня своей эпохи.

И все это вкупе, то есть качественная неровность сочиненного им и, главное, удивительная разноликость, почти пестрота того, чего нельзя не признать истинными шедеврами, по-разному, но в равной степени характеризуют эпоху.

Эпоху рубежа. Эстетического и, как вскоре выяснится исторического.

…Нелепо и поздно оспаривать то, что утвердилось прочно и, видимо, навсегда. «Серебряным веком» принято именовать начало XX столетия, русский ренессанс, — естественно, в противоположность, но и в преемственность «золотому» пушкинскому веку. Но если прислушаться к этимологии, то «серебряной» было бы можно, скорее, назвать «непоэтическую эпоху» — начиная с сороковых годов XIX столетия.

Причем говорю даже не о трагически бунтующем Тютчеве, не о страдальчески страстном Фете — о Каролине Павловой и Хомякове, о Случевском и Алексее Толстом, о Полонском и Аполлоне Майкове. О неярко-достойных — «неярко», понятно, весьма относительно, — аккурат как названный благородный металл.

Дело не в игре эпитетами, а в культурной справедливости. Хотя ведь и впрямь — серебро с его, сравнительно с золотом, холодноватым блеском, с его — опять-таки относительно — меньшей ценностью метафорически характеризует то время, когда великая проза отвоевала у поэзии предпочтительное читательское внимание (Толстой — даже у Тютчева!). Словно уже заранее уценивая ее.

Повторяю: не замышляю терминологического передела, каковой мне и непосилен. Речь лишь о том, что очевидны и преемственность двух эпох русской поэзии, и их различие — ну в точности как преемственность и различие золота и серебра. А то, что именуем «серебряным веком», наоборот, знаменует разрыв с валютой прежней эпохи, прежней поэзии. Всё! Великий Пан умер. Пушкинская традиция, как бы ей ни клялись, — традиция. Прошлое.

Поэзия Иннокентия Анненского как раз рубеж. Решающий. Самый пик рубежа. А сам он — фигура символическая. Включая то, что он, выдающийся критик русской литературы (скромное замечание в скобках: с моей точки зрения, лучший критик), впрочем, писавший (и тоже лучше многих и многих) о Гоголе, Гончарове, Тургеневе, Достоевском, был преподавателем, знатоком, переводчиком того, что является символом культуры прошлого — античной словесности. И перевел всего Еврипида. Он и сам тяготел к символике (не к символизму, куда его пробовали приписать): например, начал публиковаться под псевдонимом Ник. Т — о.

Словно и впрямь хотел быть никем, да и стал — в том смысле, что оказался знаком разрыва между концом и началом.

Или — знаком соединения?

Во всяком случае, Николай Гумилев, ученик гимназии в Царском Селе, где одно время директорствовал Анненский, увидел в нем конец. Завершение.

…Был Иннокентий Анненский последним Из царскосельских лебедей.
Перейти на страницу:

Похожие книги

Жизнь за жильё. Книга вторая
Жизнь за жильё. Книга вторая

Холодное лето 1994 года. Засекреченный сотрудник уголовного розыска внедряется в бокситогорскую преступную группировку. Лейтенант милиции решает захватить с помощью бандитов новые торговые точки в Питере, а затем кинуть братву под жернова правосудия и вместе с друзьями занять освободившееся место под солнцем.Возникает конфликт интересов, в который втягивается тамбовская группировка. Вскоре в городе появляется мощное охранное предприятие, которое станет известным, как «ментовская крыша»…События и имена придуманы автором, некоторые вещи приукрашены, некоторые преувеличены. Бокситогорск — прекрасный тихий городок Ленинградской области.И многое хорошее из воспоминаний детства и юности «лихих 90-х» поможет нам сегодня найти опору в свалившейся вдруг социальной депрессии экономического кризиса эпохи коронавируса…

Роман Тагиров

Современная русская и зарубежная проза