Теперь я высылал матери ежемесячно двадцать пять рублей, и время от времени стыдил братьев, сначала Василия, а потом приехавших к нему в Ленинград Ивана и Николая, попавших по вербовке на военную судоверфь, где они оббивали обшивкой корпуса торпедных катеров и неплохо зарабатывали. Приоделись, курили хорошие папиросы, а заботы о матери переложили на плечи красного военлета.
С первого же дня моей семейной жизни серьезные претензии на мое жалованье стали предъявлять и родители жены. Требование помощи содержалось в первом же письме, в том самом, в котором указывалось вернуть старенькое пальто, в котором Вера приехала на Качу, составлявшее ее единственное приданное. Семейный мир дорого стоил, и приходилось высылать родителям жены тридцать пять — сорок рублей в ответ на острую как тычка, постановку вопроса: «Шлите гроши, жить нечем». Все бы ничего, но моя мать и теща, не разговаривавшие друг с другом до конца своих дней, постоянно сообщали соседям о присылаемых суммах, и если кому-то доставалось хоть на рубль меньше, то я об этом сразу узнавал из писем, полных воплей, угроз и обвинений. Пятнадцать рублей мы платили за комнату, правда, хорошую и светлую. Нужно было одеть жену. На полный ход уже внедрялась система бесконечных займов государства у ободранного народа: создавалась иллюзия получения денег. Только получишь и сразу «добровольно» отдашь. Жесткими были условия выплаты партийных взносов и дорогим питание. Крымские татары знали цены лишь в рублях. И потому, если Вера завтракала и обедала в столовой для вольнонаемных на территории школы, обычно в ассортименте: суп-брандахлыст, ряженка и липкий хлеб, то на ужин я брал половину своего хлебного пайка, выдаваемого в летной столовой, и делал бутерброд, водружая на хлеб половину своего ужина: пюре, котлету или тефтелю. Возле входа в столовую нас ожидали жены, человек пятнадцать. Многие из них, в том числе и Вера, уже беременные. Для них мы и несли половину своих ужинов. Найдешь в темноте жену и тихонько сунешь ей сверток.
Словом, жилось туговато. Впрочем, вскоре Вера сделала попытку прорвать кольцо экономической блокады. К своему немалому удивлению, придя вечерком сдать белье в прачечную, я обнаружил, что квитанции о приемке выписывает моя собственная супруга, бодро покачивая при этом кудрявой головой. Конечно, это сразу несколько облегчило давление на наш семейный бюджет: ее зарплата сорок рублей — грань биологического существования, но все же деньги, да и паек, хотя и скудный. Теперь моя молодая жена — трусиха, как я ее называл, гораздо бодрее ныряла в одну из многочисленных дырок, которые проделали в заборе школы жены для обходного маневра мимо проходной.
Впрочем, жили мы еще благополучно. К моему товарищу постарше приехала из Мелитополя, с двумя детьми, жена, опухшая от голода. Страшное это зрелище, времен рывка к светлому будущему: слоновые ноги и руки молодой женщины, ее лицо, с огромными отеками под глазами. Мы оказали товарищу экстренную помощь: пожертвовали свой артельный, выдаваемый на наш стол, ужин. А в Ахтарях, как мне потом рассказывали, продолжалась интенсивная погрузка хлеба на иностранные пароходы. Кстати, судьба моего товарища, к которому приехала опухшая жена с детьми, сложилась грустно. Через некоторое время уже в Киеве нам зачитали приказ, где фигурировала его украинская фамилия с окончанием на «ко». В Белорусском Военном округе, куда был направлен, он попал в туман вместе с группой самолетов, которые вел в полете, потерял ориентировку в пространстве и почти все самолеты этой группы погибли, врезавшись в землю. Довольно обычный, но какой печальный конец для летчика. Когда я слушал этот приказ, как обычно анализирующий произошедшее и пытающийся свалить все беды нашей, еще очень слабо технически оснащенной авиации (не было, например, радиосвязи), на конкретных людей, из кожи вон лезущих, но не могущих уйти от клейма то недисциплинированных, то невнимательных, то беспечных, словом злокозненных и всегда виноватых, то вспоминал Качу, прогретое солнцем море у берега, где мы купались с женами.