Анни не просто красива — она бесподобна. На вид ей года двадцать два, и у неё мягкое скандинавское лицо с веснушками — я бы сказала, Исландия, но, может быть, только потому, что для этого лица Норвегия или Швеция звучит слишком обыденно; в нём ещё много подросткового — скулы, припухлость губ, — и в то же время большими миндалевидными глазами она смотрит так, как могла бы смотреть возлюбленная Катулла на Беатриче, как бы говоря «ты многое теряешь, детка».
Через двадцать минут Анни уже бодрее всех, она, скрестив ноги, сидит на матрасе, и хор голосов пересказывает ей все приключения дня:
Я продолжаю перебирать книги и украдкой наблюдаю за Полиной: она светится наслаждением. Похоже, дело не в наркотиках: тот образ жизни, который она вела когда-то, — она как будто вернулась на несколько лет назад, в свой сквот в Йордане, с посиделками до утра, безудержными новыми знакомствами, когда, встав утром, не знаешь наверняка, чем закончится день, — сама такая жизнь — наркотик. И конечно, коль скоро она вынуждена была отказаться от этой жизни с рождением детей, а детей ей заделал Вилли, то он, получается, и есть тот самый человек, который украл у неё кайф, и то обстоятельство, что сам он при этом не был поставлен перед необходимостью сжечь мосты, не могло не усугубить ненависть к нему. Я снова мучительно пытаюсь пробить стену беспамятства на Станции Крайней, и ничего — я только как будто чувствую, как оттуда потягивает сквознячок, но не более того. Должны же когда-то закончиться все приходы мира, говорю я себе; в конце концов, воск для нас — прежде всего свеча, Картезий.
В это время Полина пихает меня ногой:
На небе прочерчиваются блёклые линии облаков, и свет из окна теснит красный свет лампы, дракон на стене как будто наливается кровью.