Друг согласился. Мы двинулись в гору шляться по магазинам. С точки зрения нормального человека итальянские магазины набиты одной ерундой. Висят расписные тарелки, в углу — расписные горшки. Зачем? В Италии вообще нечего купить, кроме как у Версаче. В баре, пропахшем ванилью и кофе, я выпил граппы. Вот это вещь! Но все равно, все равно — не то. Тоска. Хочется что-то другое, непонятно что.
Но друг сказал, что завтра будет Капри.
Я люблю Капри тупой любовью. Возможно, что это самая тупая любовь моей жизни. Ничего там хорошего нет. Ну, есть один приличный ресторан «Верджинелло» (по-русски — «Девственник»), где мы когда-то с моей итальянской любовницей, у которой был шикарный нос Анны Ахматовой, любили ужинать. Мы специально ездили с ней на Капри из Милана туда ужинать, потому что там такая простая еда, что она кажется незаметной для желудка. В остальном — отстой. Вилла Тиберия — отстой: одни руины. Голубой грот — полный отстой. И зачем на Капри жил Горький — непонятно. Но все равно притягивает. А в этот раз мы приплыли, как короли, на двух яхтах, и стало страшно, сердце бьется: отстой, отстой, отстой, отстой. Что же делать?
Домой не хочется. Ничего не хочется. Резать вены тоже не хочется.
Европа на Неве
Чайки совокупляются с голубями. Питерская погода, будто в русском романе XIX века, где между природой и характерами висят стопудовые цепи, отражает туманно-дождливое сознание горожан с редким проблеском золотых куполов. Сырость города бесстыже рисует на лицах женщин эротические фантазии, переходящие в ранние морщины. Белые ночи июня и черные дни зимы превращают город в графические пейзажи.
По Москве едешь, а по Петербургу ходишь. Москва смотрит, а Петербург видит. Он — неморгающий глаз. Через триста лет после своего создания Петербург остается по-прежнему единственно осмысленным городом страны, соответствующим замыслу. Но связь города с его сегодняшним населением отключена. Между городом и горожанами идет глухая война за первенство. За городом остаются его былая слава, мифы, колонны, за населением — возможность ему окончательно нагадить. Я не знаю в мире другого такого города, где население и архитектура были бы так не похожи друг на друга.
Если воспользоваться старым русским словом, то, начиная с 1930-х годов, Петербург населен сволочью, иначе: людьми,
Выносливость Петербурга кариатидна. Построенный на крепких костях крепостных рабочих, свидетель злодейств царского и советского времени, задушенный революционным террором и блокадой, он представляется мне не как соучастник, а как жертва преступлений. Не зная, что с собой сделать, он, собрав свои колоннады, прикинулся городом-музеем, растворился в пыли домашних библиотек. В школьные годы я почти бессознательно ездил в Петербург в поисках европейского воспитания. Там я отрыл Ницше на книжной полке в маленькой квартире родительских друзей; в Эрмитаже увидел «Танец» Матисса. Сегодня я думаю, что мой отец, родившийся в Петрограде в 1920 году в скромной мещанской семье, впитал в себя дух Европы и сохранил его, несмотря на свое позднейшее советское бытие. Будь он из Тамбова или Перми, я, может быть, никогда бы не написал этих строк. Однако я никогда не верил в моих современников-ленинградцев.
Я проходил сквозь них. Питер, чтобы сохранить себя, высосал из них последние соки. Моряки, дети, девушки с крашеными волосами — все они с синими прожилками вен встали из гробов, чтобы прокатиться в вагонах метро, посетить мертвецов с соседнего кладбища, а затем вернуться в свои гробы. Заниматься любовью с этими крашеными блондинками мне казалось занимательной некрофилией. Споры с ленинградской интеллигенцией, пуповиной связанной как с Серебряным веком, так и с советской глухоманью, тоже были по-своему некрофильны. Ленинград был уникальным городом пищевой неприхотливости. Они там ели и пили так невкусно, что это было трудно назвать пищей людей. Город хмуро смеялся над своими гражданами. Он все больше утверждался в мысли, что создан для туристов: в основном, финских пьяниц.