— Я не могу, Графинин.
— Почему?
— Какой-то хмырь окаянный стащил мои вещи.
— Вы голый, что ли?
— Ага, блин.
Я осмотрел свои ноги и задумался.
— Что, даже трусов не оставили? — спросил я.
— Трусы трогать не стали, работали профессионалы. — Он вздохнул с присвистом и, кажется, вскарабкался на унитаз.
Я положил пальто на подоконник и принялся расстёгивать ремень — профессору штаны нужней, чем мне.
Под дверцей я передал ему футболку, джинсы и сапоги, а сам запахнулся куртку, похожий на погорелого еврея.
Стелькин, пока одевался, рассказывал из-за двери:
— Да, блин, как всегда. Принёс Единицын коньяк пятилетний — день рождения у него там или ещё какая лабуда. Ну мы распили на кафедре… Графинин! Ну ты и дрищ!.. Да. О чём, бишь, я? А потом с Болванской две бутылки шампанского высадили. Ну, захотелось мне её за грудки пощупать. Вокруг стола бегаем, она ржёт, как свинья резанная. Потом пропёрло меня на блёв: памятуя, что занятия в пятом корпусе, — я героически попёрся сюда. О, мой мальчик! Я наблевал девяносто три бидона, я лишился всех своих внутренностей, я изрыгнул целое мироздание — убрался, и уснул прямо на толчке. По всей видимости, именно тогда какой-то вшивый студиозус, пренебрегая субординацией и банальными правилами этики…
— Хам!
Дверь отворилась: Аркадий Макарович вышел шаркающим шагом, и уставился на меня с бандитским прищуром:
— Ну как?
Взгляд его был прекрасен, как руки, дрожащие поутру. Эллинский нос с аристократической горбинкой был неотразим, как бычок на детской площадке. Огромные свисшие руки были печальны, как ожирение. Изрядная борода его была ухожена, как русская деревня. С испитым лицом, напоминающий несколько бобра, он стоял в моих джинсах и в моей футболке: незатейливый рисунок белой стиральной машинки на синем фоне и надпись «Sonic Youth». Это была моя любимая футболка — и Стелькину она была в облипон.
— А вам идёт, — сказал я невозмутимо.
Он сделал два шага, всё пытаясь расправить зажатые плечи:
— В какой аудитории лекция энта?
— Семьсот сорок три. Она этажом выше.
— Ага, — сказал он хмуро и исчез.
Я посидел на подоконнике, как дурак. Постоял, переминаясь от холодного пола, как идиот. Порасхаживал из одного конца в другой, как придурок. Поглядел в окошко — чёрное-чёрное. До конца пары час, если не больше… Со скуки заглянул в другую кабинку: на унитазе лежали вещи Стелькина. Я развернул чёрную футболку, на которой был смайлик с глазами-крестами и надпись — «Nirvana».
Вещи Стелькина свисали на мне, под мышками я волок куртки — свою и сине-жёлтую (лыжную) — Стелькина. Студенты всё ещё опаздывали и шелестели пуховиками, так что я надеялся проскочить под шумок.
— А! Привет, Графинин. Мы как раз про тебя говорили.
Стелькин пожал мне руку, и я отправился, усеянный взорами, к самой дальней парте.
— И вот, дети мои… — Стелькин снова сел на стол: его мыльный взгляд невозможно косил. — Получается, что трикстер — это ваш отсидевший дальний родственник. Достаточно близкий, чтобы его не любить, но недостаточно далёкий, чтобы его спровадить…
Насколько я знаю, свою карьеру ханыги Стелькин начал, когда от него ушла жена. Ни я, ни Шелобей не могли припомнить дня, чтобы Аркадий Макарович не был пьяный или с бодунища. По университету ползали слухи, что он варит самогон — чистый, как слеза покаявшейся грешницы (истинно, истинно!). Ещё бродили слухи, будто у него в Клину есть любовница-карлица, которой он посылает все свои сбережения (ну, это басни). А ещё болтали, что он и степени-то никакой не имеет и не преподаватель он никакой, а на самом деле Аркадий Макарович — водитель троллейбуса, а здесь он просто по приколу (троллейбус он в самом деле когда-то водил: докторскую по Гёльдерлину писал прямо за баранкой). Говорили даже, что он отсидел в тюрьме пять лет за убийство (но что Россия, как не тюрьма?).
— …Другое дело — двойник. Этот не зовёт вас грабить ломбард и висеть на виселице: он сам грабит ломбард, а висеть заставляет вас. — С пошатывающейся пьяной грацией Стелькин заходил. — На самом деле, двойничество оправдано тем, что у человека два глаза. — Он сложил руки биноклем. — Потрясающе, не правда ли? — Он уставился в свой бинокль на какую-то девицу и тут же развёл руки. — Мотив двойничества в литературе это вам не в тапки срать! Эдгар По. Гофман. Стивенсон. Андрей Белый. Набоков. Борхес. — На каждое имя Стелькин делал жест конферансье. — Да что я буду перечислять? Вы ж ничё не читаете. Так. Про кого бы вам затереть?.. Ну давайте Достоевский и Селин. Только когда будете гуглить второго — не путайте его с ментом из «Улиц разбитых фонарей», лады?