Читаем Русский бунт полностью

— С чего бы мне расстраиваться, Аркадий Макарович?

— Я не про то. Тебя просто три. — Он опять уставился на дым. Затянулся величаво и безнаде́жно. Опять посмотрел на меня. — Графинин, можешь опять растрои́ться?

— Что не так?

— Теперь тебя два.

Он заржал — смех запрыгал по кочкам. Мне ничего не оставалось, как тоже рассмеяться (но как-то растерянно).

Гирлянда бросила истерично мигать и остановилась на синем цвете. Я поймал взгляд Стелькина: его зрачки походили на два затмения.

— Что-то случилось? — спросил я.

— Да что-что… — Он встал и заходил, подперев бок рукой без сигареты. — Марочку я скушал: сильная оказалась, стерва. — Он завис у окна и улыбнулся (как будто там пускали фейерверки). — Ну а поскольку жрать мне было не с кем… — он обернулся ко мне, — тебе я не стал предлагать, дабы не искушать плодом познания. — Он опять уставился в окно, что-то выглядывая. — Ну и поскольку жрать мне было не с кем — я сожрал с Иоганном.

Я поперхнулся.

Иоганн был голем — ручная работа Стелькина: ростом с настоящего человека, в шмотках Аркадия Макаровича — не из глины, правда, а из папье-маше, — но зато с подвижными суставами. Все обожали Иоганна, постоянно притаскивали его на кухню или сами приходили к нему в гости — чтобы не скучал (а всё равно он равно скучал).

— Ну и вот… — продолжал Стелькин. — Когда я ему энту самую марочку на язык егоный положил — Иоганн ожил, плюнул мне в рожу и ушёл. Дверь-то настежь, блин. Ну а поскольку вернуть его надо до того, как его задержит милиция, а одному идти мне ссыкотно, — я и позвонил тебе.

Как я ни старался, в моём взгляде застыло только огромное, прекрасно артикулируемое и крайне выразительное «Чё??».

— Можешь не говорить, звучит как полное фуфло, знаю. — Он стряхнул пепел в раковину и сел за стол. — Но если бы ты знал, как меня размазало сегодня, в каких эмпиреях я купался, — о, мой мальчик, ты бы так не считал.

Я молча пригубил пиво.

— Давай, пошли. Он уже час где-то ошивается, а ты только пришкандыбал, — сказал Стелькин. Тут же он встал, замял бычок в пепельницу, ушёл и вернулся уже в куртке. — Ты чего сидишь-то?

— Так ведь… пиво.

— Плебейство, Графинин! Омерзительное плебейство! На улице допьёшь.

Мы собрались и вышли. Пока Стелькин возился с замком, я что-то говорил про ощущение застылого времени, что дни просто проходят и проходят, что живу я, как бы задержав дыхание.

— Ну. Я тоже не в восторге от календаря, — бросил он утешительно.

— А в университете у вас как?

— Да всё то же, — ответил Стелькин. — Графинин, сделай что-нибудь с этим вздором! — Он протянул ключи брезгливо: я их взял.

— Что «то же»?

— Что на колесо намотали — то же и осталось. — Замок щёлкнул окончательно. Под ногами понеслись ступеньки. — Каждый курс повторяется — все олухи и пни, а какие-нибудь два студента с мозгами. И обязательно — два… Террор душевный — преподавательство это. Террор и нажива. Ты что — думаешь, я раньше лекции на такое же «отвали» читал?

Гулкий подъезд кончился, мы вшагнули в тишину. На улице кружили всё те же три недобитые снежины — нет, две: одна уже, видно, докружила.

— Я да Иоганн — тоже парочка. — Стелькин нахлобучивал ушанку с завязками. — Ты пришёл — опять двойка. На руках и ногах двадцать пальцев. Ты вообще понимаешь всю безвыходность ситуации, Графинин?

— Не очень.

Пока мы спускались по ступенькам, пиво слегка пролилось пеной, и бутылка теперь липко держалась за пальцы (весьма удобно).

— Дуализм! Проклятый, зачуханный и жестокосердый дуализм. Кошки — собаки, менты — преступники, мужчина — женщина, жизнь — смерть, античный кайф — христианское страдание. Всё расколото, Графинин, а весь клей-«Момент» давно снюхал Господь Бог. (Если тебе интересно, «Момент» белорусской сборки всё ещё штырит, ага.) И ты ж каждую секунду выбираешь между бытием и небытием, но всё равно остаёшься и там, и там, скользишь где-то между. А знаешь, что самое скверное? В каких-то парах одно выдаёт себя за более истинное, такое, от чего ангелы возрадуются, — хотя на самом деле та же квашня. Сигареты — самокрутки, электрическая плита — газовая, музыка с компа — винил. Самокрутка только прикидывается, что «посмотрите-ка на меня, я такая вся природная, дайте мне ручку, я отведу вас прямиком в рай». А сама — такая же смерть.

— Аркадий Макарович, вы уверены, что ваш голем умеет ходить только по кругу?

Мы уже обошли розовый дом Стелькина и заходили на второй круг.

Он остановился — внимательно и сумрачно. С какой-то даже чрезмерностью — хлопнул себя по лбу:

— Ч-ч-чёрт! А ты ведь прав, Графинин. Нам туда. — Он взмахнул рукой.

И мы пошли «туда».

Подсвеченная жёлтыми огнями, кишка улицы уползала в даль — кривясь, желая сомкнуться с собой же в кольце. Мы двигались в сторону расселённого дома с выбитыми глазами.

— Вертер у Гёте начинает с того, что восхищается Оссианом, а кончает тем, что приходит к Гомеру. — Стелькин курил, не умолкая. — Типа от северного сознания — философского и мрачнушного — перешёл к южному — жизнелюбивому и хипповому во все поля. И я всю жизнь пытаюсь стать греком, но вместо винограда у меня на балконе только картоха растёт…

Перейти на страницу:

Похожие книги